Исповедь — страница 113 из 148

Что бы ни говорил Трюбле, я отлично понял, что Формей не перепечатал мое письмо, а первый опубликовал его. Я знал его как дерзкого плагиатора, бесцеремонно извлекавшего прибыль из чужих произведений, хотя в то время он еще не доходил до такого невероятного бесстыдства, чтобы снять с уже опубликованной книги имя автора, поставить на ней свое имя и продавать эту книгу в свою пользу[57]. Но каким путем мое письмо попало к нему? Об этом нетрудно было догадаться, но, по свойственной мне наивности, я все-таки был в затруднении. Хотя в этом письме я воздавал Вольтеру чрезмерные почести, однако он – даже при всех своих неучтивых поступках по отношению ко мне – имел бы основание жаловаться, если б подумал, что я позволил напечатать письмо, не испросив его согласия; и я решил объясниться с ним. Вот мое второе письмо, на которое он не дал никакого ответа, притворившись, чтобы лучше оправдать свою грубость, будто приведен им в бешенство:

Монморанси, 17 июня 1760 г.

Я не предполагал, сударь, что окажусь когда-либо снова в переписке с вами. Но, узнав, что в Берлине напечатано письмо, написанное мною вам в 1756 году, я должен объяснить свое поведение в этом деле и исполню эту обязанность правдиво и откровенно.

Это письмо, действительно адресованное вам, не было предназначено для печати. Я передал его под этим условием трем лицам, которым в силу прав дружбы не мог отказать в чем-либо подобном; но эти же права еще менее позволяли им злоупотребить моим доверием и нарушить данное обещанье. Этими тремя лицами были г-жа де Шенонсо, невестка г-жи Дюпен, графиня д’Удето и один немец, по фамилии Гримм. Г-жа де Шенонсо желала, чтобы это письмо было напечатано, и просила моего согласия на это. Я ей ответил, что оно зависит от вас. Вас попросили дать согласие, вы в нем отказали, и об этом больше не было речи.

Между тем г-н аббат Трюбле, с которым у меня нет никаких отношений, пишет мне, движимый благородной предупредительностью, что, получив оттиск одной из книг журнала г-на Формея, он прочел там это самое письмо, с извещением, помеченным 23 октября 1759 года, где редактор говорит, что нашел его за несколько недель перед тем у берлинских книгопродавцев и, так как это один из тех летучих листков, которые быстро исчезают бесследно, счел себя обязанным поместить его в своем журнале.

Вот, сударь, все, что я знаю. Не может быть сомнений, что в Париже до сих пор даже не слыхали об этом письме. Не может быть сомнений, что экземпляр, рукописный или печатный, который оказался в руках у г-на Формея, мог попасть к нему либо от вас, что невероятно, либо от одного из трех только что названных мной лиц. Наконец, не может быть сомнений, что обе дамы не способны на подобное предательство. Больше я ничего не могу знать в своем уединении. У вас есть корреспонденты, при помощи которых вам легко было бы, если только стоит труда, добраться до источника и выяснить, как было дело.

В том же письме аббат Трюбле сообщает мне, что он хранит свой экземпляр у себя и не покажет его никому без моего согласия, которого я, разумеется, не дам. Но, возможно, этот экземпляр не единственный в Париже. Я желал бы, сударь, чтобы письмо это не было там напечатано, и сделаю для этого все, что от меня зависит. Но если мне не удастся это предотвратить и я узнаю об этом заблаговременно, то воспользуюсь своим преимуществом и без колебаний напечатаю его сам. Мне кажется, это справедливо и естественно.

Что касается вашего ответа на мое письмо, я никому его не передавал, и вы можете быть уверены, что он не будет напечатан без вашего согласия[58], а я, разумеется, не позволю себе просить его у вас, хорошо зная, что то, что один человек пишет другому, не предназначается для публики. Но если б вы пожелали написать ответ для опубликования и прислать его мне, я обещаю вам присоединить его к моему письму и не возражать на него ни слова.

Я не люблю вас, сударь: вы причинили мне самые мучительные страдания – мне, вашему ученику и почитателю. Вы развратили Женеву в награду за гостеприимство, которое она вам оказала; вы отдалили от меня моих сограждан в награду за те хвалы, которые я расточал вам, находясь среди них. Вы делаете мне пребывание на родине невыносимым; из-за вас мне придется умереть на чужбине, лишенным всех утешений умирающего и, вместо всяких почестей, быть выброшенным на свалку, тогда как вам на моей родине будут оказывать все почести, каких может ожидать человек. Я, наконец, ненавижу вас, раз вы того желали; но ненавижу, как человек, который мог бы вас любить, если б вы пожелали этого. Из всех моих прежних чувств к вам в сердце у меня осталось только восхищение, в котором нельзя отказать вашему прекрасному дарованию, и любовь к вашим произведениям. Если я не могу чтить в вас ничего, кроме ваших талантов, это не моя вина. Я никогда не откажу им в уважении, которого они заслуживают, и мои поступки всегда будут ему соответствовать. Прощайте, сударь[59].

Среди всех этих мелких литературных дрязг, все более укреплявших меня в моем решении, я был удостоен самой большой почести, какую только доставляли мне мои произведения и к которой я был всего чувствительней: принц де Конти соблаговолил дважды посетить меня – один раз в «Малом замке», другой – в Мон-Луи. Он даже выбрал оба раза такое время, когда герцогини Люксембургской не было в Монморанси, желая подчеркнуть, что он приехал ради меня. Я никогда не сомневался, что первыми знаками внимания со стороны этого принца я обязан ей и г-же де Буффле; но не сомневаюсь также, что благоволением, которое он с тех пор всегда выказывал мне, я обязан самому себе и его приязни ко мне лично[60].

Так как моя квартира в Мон-Луи была очень мала, а местоположение башни очаровательно, я повел принца туда, и он в довершение своих милостей пожелал оказать мне честь, сыграв со мною в шахматы. Я знал, что он выигрывает у кавалера де Лоранзи, который был сильнее меня. Однако, несмотря на знаки и ужимки кавалера и других присутствующих, я делал вид, будто не замечаю их, и выиграл обе партии. Кончив, я сказал тоном почтительным, но серьезным: «Монсеньор, я слишком почитаю ваше высочество и поэтому не опасаюсь выигрывать у вас в шахматы». Этот великий принц, полный ума и просвещенности и столь достойный того, чтобы ему не льстили, думается мне, понял, что я один обращаюсь с ним, как с человеком, и у меня есть все основания полагать, что он был мне искренне благодарен за это.

Если б он был этим недоволен, и тогда я не стал бы упрекать себя за свое нежелание обмануть его в чем бы то ни было, и, конечно, мне не приходится также упрекать себя за то, что в сердце своем я недостаточно отвечал на его доброту, хотя иногда делал это нелюбезно, тогда как сам он необыкновенно обаятельно выказывал мне свою милость. Несколько дней спустя он прислал мне корзину дичи, и я принял ее надлежащим образом. Через некоторое время он прислал другую; и один из его ловчих написал мне по его приказанию, что это дичь от охоты его высочества, застреленная им самим. Я принял и на этот раз, но написал г-же де Буффле, что больше принимать не буду. Письмо мое было встречено всеобщим порицанием, и по заслугам: отказаться принять в подарок дичь от принца крови, да еще делающего подарок так учтиво, – это не столько щепетильность гордого человека, желающего сохранить независимость, сколько грубость зазнавшегося невежи. Я никогда не перечитывал этого письма в своем собрании без того, чтоб не покраснеть и не пожалеть, что написал его. Но ведь я задумал писать исповедь не для того, чтобы замалчивать свои глупости, а эта невежливость так возмущает меня самого, что я не позволю себе скрыть ее.

Я едва не сделал другой глупости, вздумав стать его соперником: в ту пору г-жа де Буффле была еще его любовницей, а я ничего не знал об этом. Г-жа де Буффле довольно часто навещала меня, вместе с кавалером де Лоранзи. Она была красива и еще молода. Она усвоила римский строй мыслей, а у меня он всегда был романтический, что довольно близко. Я чуть было не увлекся; думаю, она это заметила; кавалер де Лоранзи заметил тоже: по крайней мере, он заговорил со мной об этом, и в таком тоне, что отнюдь не обескуражил меня. Но на этот раз я оказался благоразумным; да и пора было образумиться в пятьдесят лет. Помня урок, преподанный мною в «Письме к д’Аламберу», я постыдился так дурно им воспользоваться самому. К тому же я узнал то, чего не знал раньше, и, конечно, только совсем потеряв голову, можно было соперничать с такой высокой особой. Наконец, я, быть может, еще не вполне исцелился от своей страсти к г-же д’Удето; чувствуя, что никто уже не может занять ее место в моем сердце, я навсегда простился с любовью. Теперь, когда я пишу это, я только что испытал на себе очень опасное заигрыванье и очень волнующие взгляды одной молодой женщины, имевшей свои виды; но если она притворилась, будто забыла о двенадцати моих пятилетиях, то я помнил о них. Выпутавшись из этих сетей, я уже не боюсь упасть и отвечаю за себя до конца моих дней.

Г-жа де Буффле, заметив, какое волнение она во мне вызвала, имела также возможность заметить, что я справился с ним. Я не настолько безумен и не настолько тщеславен, чтобы вообразить, будто мог в моем возрасте понравиться ей; но на основании некоторых слов, сказанных ею Терезе, мне показалось, что я заинтересовал ее. Если это было так и если она не простила мне этого обманутого интереса, приходится признать, что я действительно рожден для того, чтобы быть жертвой своих слабостей; победившая любовь оказалась для меня роковой, а любовь побежденная – еще более пагубной.

На этом кончается собрание писем, служившее мне путеводителем при написании этих двух книг. Дальше я пойду только по следам своих воспоминаний. Но жестокие воспоминания этих дальнейших лет запечатлелись во мне с такою силой, что, теряясь в необъятном море моих несчастий, я не могу забыть подробностей первого своего крушения, хотя последствия его помню лишь смутно. Поэтому в следующей книге я могу идти вперед еще довольно уверенно. Но дальше мне уж придется подвигаться только ощупью.