Самолюбие в конце концов отступает перед сочувствием, перед теплой жалостью к родной крови, к собственному ребенку и к той же Лерке, «которая все же баба. Жена. Крест. Хомут на шее. Обруч. Гиря. Канитель земная». Конечно, лучше читать в романах про возвышенную любовь, про то, как хорошо ткнуться в колени женщины и забыть все на свете, — тут надо тащить груз, впрягаться в хомут. Хорошо страдать по далекой Дульсинее, но труднее любить того, кто у тебя под боком.
В начале «Печального детектива» (и тут мы не побоимся тавтологии) «глубокая, уже постоянная печаль» гложет героя Астафьева. Он ведь ни в исправившихся негодяев не верит, ни в то, что диаволов и бесов «подлечить» можно. Даже тот, кто у бога за свои грехи страшные готов прощения просить, у него не вызывает сочувствия. А в конце романа, глядя на свою успокоившуюся семью, на Лерку, разметавшуюся в его холостяцкой кровати, на Светку, притулившуюся на старом дедовском сундучке (сколько поколений складывали в него свои одежды!), он уже не испытывает прежней безнадежной печали. Печаль остается, но она как-то меняется, она соединяется с «покоем», с отсутствием «раздражения и тоски в сердце», она — «сладкое горе, воскрешающая, животворящая печаль».
Надолго ли? Неизвестно. Но это уже и неважно. Минута соединения засечена, остановлена, воспета Астафьевым. Он дрожит от ее непрочности, ее мгновенности, ее, может быть, обманывающей сладости.
Пусть. Исполать ему. Исполать его герою, который, в отличие от героя Сервантеса, все же обрел дом. Все же ввел семью под его крышу.
Астафьев написал роман, который жжет душу, бередит совесть, вызывает в ответ желание быть столь же свободным, как и его автор. В свободе-то и все дело. Она нужна каждому из нас. Она нужна народу и государству — такое сейчас время, когда пришла пора без страха оглядеть себя и свою опору в жизни, и в этом смысле Виктор Астафьев выполнил завет, который оставил поэтам Гораций:
Надо сегодня сказать лишь то, что уместно сегодня,
Прочее все отложить и сказать в подходящее время.
1986 г.
ОТЧЕТ О ПУТИ
Журнальная проза в 1986 году
Ветер подул, и море литературы колебнулось. Оно, собственно, и раньше не спало, не дремало, но то была беспокойная жизнь его толщи, его недр, сейчас ветер срывает с волн гребешки, дует напористо, резко, и волнуется по преимуществу поверхность, видимая гряда воды, которая, подходя к берегу, ударяется о мол и обещает шторм, смятение в природе.
Так это или не так, нам еще предстоит проверить (и не в этой статье, а в жизни), а сейчас обратимся к шуму и свисту ветра, не запрещая себе время от времени заглядывать в глубину моря, которая тоже открывается в этом волнении, но в которую не любит заглядывать читатель. Читатель наш все еще сидит верхом на детективе, все еще, оседлав действие, скачет на нем в неизвестность — в ту нестрашную неизвестность, где ему обещают легкую трепку нервов, убитое время и счастливый конец. Он и историю, и политику, и любовь хотел бы облечь в детектив, придать им энергию детектива, чтоб эта энергия несла его бог знает куда — но не туда, где плохо.
Странные вещи творятся в литературе. Еще вчера кто-то и слова сказать не смел о Гумилеве, а сегодня он апологет Гумилева, а те, кто надеялся, что Гумилева никогда издавать не будут, пребывает в ожесточении уныния. Правда не успела появиться в «Огоньке» подборка стихов Гумилева с приличествующим им вступлением, как Евг. Евтушенко — кормовой прогресса — тут же притормозил. В своей статье в «Литературной газете» он высказался так: Гумилев, конечно, хороший поэт, но и у него есть плохие стихи. А что? И сам А. Блок писал не всегда удачно.
Так думает Евг. Евтушенко. А литературовед-теоретик П. Николаев, не успел журнал «Москва» объявить о том, что он публикует роман В. Набокова «Защита Лужина», уже предупредил нас: «Благодарна и естественна нынешняя озабоченность восстановления забытых имен. Но столь же естественным должно быть при этом чувство нравственной и социальной меры».
Роман еще не вышел, а чувство меры соблюдать пора
Так откликается наша теория на треволнения практики. Хочет встретить грядущий шторм во всеоружии, верит, что еще не вечер, что стрелка барометра развернется и падет на твердое «тихо».
Повторяю: посмотрим. А пока литературу трудно отличить от газеты. В газете читаю о наркоманах, и в романе о том же. В газете — о коррупции, взяточниках, убийцах, государственных ворах — и в повести, очерке, романе о том же. Читаю роман как газету, а очерк А. Стреляного «Приход и расход» как роман. Тянет на роман значительностью материала и мысли, тянет свободным взглядом на святая святых, масштабом захвата фактов. Читаю поэму А. Вознесенского «Ров» и мысленно благодарю поэта за то, что добился он установления памятника на том месте, где были расстреляны люди, но факт этот сильнее силы стихов, превозмогает стихи, как превозмогают их и факты некрофильства, обирания останков погибших, о которых сообщается в той же поэме. Стихи, как они ни искренни, не могут подняться до отрицательной высоты факта.
Есть и высота в отрицании. Это черная высота, это длинный минус, которого хватает не на один день — он как та пуля, что, убивая одного человека, убивает и его неродившихся детей, его внуков, весь род, который мог бы протянуться в вечность.
Может быть, только Алесь Адамович в своих статьях посягает на этот большой минус — он не сегодня стал их писать, и за это ему низкий поклон. Раньше других увидел и ужаснулся тому, чему мы ужаснулись, когда облако Чернобыля повисло над нами.
Впрочем, увидел это и Валентин Распутин. В «Пожаре» он предсказал чернобыльские события.
Повесть «Пожар» появилась в журнале в 1985 году, а в 1986 году была издана отдельной книжкой. Ничто не изменилось в ее содержании, появились только окончание и эпиграф. Судя по всему, и окончание и эпиграф были сняты при печатании повести в журнале.
«Горит, горит село родное» — этими словами из народной песни предваряет теперь В. Распутин свою повесть. Пожар в Сосновке, благодаря этому эпиграфу, выносится на пространства России. Сосновка это не только поселок на Ангаре, но и родина.
В журнальной редакции «Пожар» заканчивался тем, что главный герой повести Иван Петрович уходил в лес, чтобы скрыться от людей. Он покидал их, быть может, навсегда. И земля, как писал Распутин в окончании повести, не то встречала, не то провожала его. Отношение земли к случившемуся в Сосновке было неясно. В отдельном издании конец звучит иначе:
«Молчит земля.
Что ты есть, молчаливая наша земля, доколе молчишь ты?
И разве молчишь ты?»
В вопросе заключен и ответ. Земля не молчит, земля не одобряет. Молчание земли грозно, как грозно безмолвствование народа в конце драмы Пушкина «Борис Годунов».
Отчего молчит народ у Пушкина? Он может молчать от страха, от безразличия, от привычки повиноваться боярам, которые вершат суд и расправу. Но под страхом может прятаться гнев. Под страхом может скрываться стихийная сила огня, который, если его выпустить на свободу, спалит все.
Земля в «Пожаре» уже наслала кару на один поселок. Чем ответит она на злодеяния человека завтра?
Ибо не чем иным, как злодеянием, нельзя назвать то, что творится в Сосновке. Злодеяние и то, что происходит в «Плахе» Айтматова — истребление сайгаков, пожар в Могонкумской саванне, устроенный человеком. Горят камыши, выгоняя волков из их последних убежищ, уничтожаются травы, расстреливают с грузовиков животных, вырубаются под корень леса, затапливаются деревни и кладбища, растет вражда людей друг к другу, ожесточение, злость — на все эти явления разрушения литература откликается как эхо. Как пал, который идет по земле, пожирая все вокруг, может быть остановлен лишь валом другого огня, пущенного ему навстречу, так врывающиеся в повести и романы несчастья и беды врываются через них в жизнь, чтобы сбить огонь, предотвратить еще большие несчастья. Пожар в Сосновке, горящая саванна в «Плахе», разгул убийств в «Печальном детективе» В. Астафьева — это резкие ответы литературы на вызовы жизни.
И они, и молодая Лерка — жена Сошнина, супруги Пестеревы, и не знающий Сталина Володя Горячев, руководитель стройтреста в Вейске, и все те недоноски и «бесы», которые клубятся в романе Астафьева, и встающий на их дороге Сошнин — все они дети того времени, которое сын Онисимова Андрейка назовет «жестокой эпохой». Иных из них не было еще на свете, иные только начинали ходить в садик или под насыпь, где играли дети железнодорожного поселка, среди которых рос сирота Сошнин, но некоторые знаки на небе уже вставали над их судьбой, начертывали им их путь.
Виктор Астафьев не идет так далеко, как А. Бек. Он не вводит никакой исторической ретроспективы, он обрубает действие с начала и с конца, обрубает пролог и эпилог и оставляет нас на площадке настоящего, которое само по себе, уже помимо его воли, бросает свет назад и вперед,
Я уже писал о «Печальном детективе» и не хочу повторяться. Но иногда не грех и повториться, чтоб, как говорят, забить свою мысль, забить, как загоняют в землю первый кол, когда начинают строить деревню. Именно о деревне мои мысли и о народе, о том самом крестьянстве, которое издревле на Руси считалось народом, на которое уповала, перед которым винилась и языком которого питалась литература.
Спор о крестьянстве идет в нашей прозе и критике не первый год. Одна часть спорящих возлагает надежды на интеллигенцию и город, другая — на крестьянство и деревню. Так получилось, что литература поделилась на деревенскую и городскую, что возникло противоречие, которое никогда так явственно не обозначалось на Руси. О чем писал Толстой — об интеллигенции или крестьянстве? Он писал и о том, и о другом. А Достоевский? А Чехов? А, если отходить к началу девятнадцатого века, Пушкин, Гоголь? Не было в русской литературе разрыва между крестьянской и городской темой, но было чувство вины интеллигенции перед народом, угрызения совести по поводу того, что народ пребывает в рабстве.