За время пребывания в арбайтслагере он составил себе свой идеал послевоенного бытия. Он думал, что оно, как новое летосчисление, начнется с чистого листа. И что чистота отныне возобладает в мире. Ожидание этого всеобщего счастья, напряжение ожидания поселило в нем страх. Страх, что все это не состоится.
Уже в первые дни после освобождения он понял, что зло не ушло вместе с войной. «В ослепительной вспышке страстей, — пишет В. Семин, — которую вызвали первые дни свободы, жажда возмездия и природная жестокость на минуту совместились... Ночью в нашем бараке со звоном разлетелось окно. Что-то грохнуло об пол. Кто-то зажег фонарик, и тут же раздался крик:
— У кого есть сигареты? Сейчас начнем обыск.
На полу валялся топор, его кидали в темноту, и только чудом он никого не задел. Это был подарок блатных.
...Утром узнали, что той же ночью в женский барак нагрянули американские солдаты. Привел их голландец, работавший на горячих вальцах «Вальцверка». Солдаты и голландец были пьяны».
Блатные всплывают на гребне свободы со своею свободой. Пользуясь беззаконием переходной минуты, они творят что хотят. Минута эта — испытание и для героя В. Семина.
В романе есть сцена, когда Сергей целится из винтовки в немецкую семью, гуляющую по мосту. Из окна барака эти немцы хорошо видны ему. Глава семьи, безусловно, фашист: у него гитлеровские усики и повадки фашиста. Рядом с ним — немка в светлом пальто и мальчик в белых гетрах. «В те дни все могло случиться. Память на то, как мальчики в белых гетрах бросали в нас камнями, а женщины в светлых пальто не останавливали их, была слишком свежа... Три года натягивалась пружина. Была потребность не только сбросить унижение, а дать знать об этом городку, который окнами своих домов все эти годы сверху смотрел на нас».
За этой игрой мщения следят как те, на кого направлено дуло винтовки, так и те, для кого она — зрелище, представление. Немка в светлом пальто и мальчик начинают кричать. Она кричат от ужаса. А немец на мосту не боится направленной на него винтовки. И эта самоуверенность и наглость немца подхлестывают целящегося.
Но он не спускает крючка. «Не крики спасли меня от выстрела, — говорит герой В. Семина, — я затеял игру блатных...» «Спасли меня» — на этом стоит задержаться. Здесь акцент семинской мысли. Некто Блатыга из лагеря подзуживает Сергея, подсвистывает и смеется над его нерешительностью. Ему хочется, чтоб тот нажал спусковой крючок, чтоб убил. Чтоб этот выстрел еще более «освободил» его и как бы приблизил к нему, Блатыге. Потому что, убив без суда и следствия, можно и впредь убивать так.
Трижды повторяется в «Плотине» сцена с попыткой мщения. И трижды отступает восемнадцатилетний человек, которому судьба уготовила прожить в этот срок три жизни. А может, и более.
Первая сцена — на мосту. Вторая — когда Сергей и его друзья встречают точно такую же семью в трамвае. И немец, увидев возле себя бывших обитателей арбайтслагеря, отворачивается от них, как от низшей расы. Сергею хочется пустить ему пулю в живот. Благо у него в руке зажат револьвер. И он уже идет на немца, уже угрожающе шевелит рукой в кармане, но в последний момент все же не находит в себе сил выстрелить.
И в третий раз это повторится в доме врача, где, по сведениям солагерников Сергея, прячется видный фашист доктор Леер. Рейд к дому врача в ночи, вопреки запрету выходить из зоны, для Сергея и его друзей еще и геройство. «Захватить Геринга, Геббельса, Гиммлера было мечтой тех дней. Зло в каждом из них было так сконцентрировано, что захвативший их разом решал множество проблем. Доктор Леер тоже был из каких-то гитлеровских начальников. Но надо было напрячь память, чтобы вспомнить, из каких.
— Кажется, министр труда, — сказал Ванюша.
До мечты это не дотягивало. Но все равно было так прекрасно, что этого просто не могло быть».
Тут есть и ирония по отношению к мечте. Все-таки это мечта детская, наивная. Но Сергей лишь недавно вышел из детства. Хотя было ли оно у него?.. Рваные детские воспоминания, в которых вспыхивали изредка какие-то образы, гасли в темноте арбайтслагеря. Может, поэтому воспоминаниям о довоенной жизни отдано в романе так мало места.
И все же когда Сергей крадется ночью к кранкенхаузу, вблизи которого находится дом врача, он относится к этому приключению еще как мальчишка — мальчишка, не доигравший своих детских игр.
И именно ему приходится первым столкнуться с тем немцем, которого арбайтслагерники подозревают в том, что он — доктор Леер. Это явно не Леер, но опять- таки определенно фашист. Но и на этот раз возмездию не дано свершиться. Как и в первых двух случаях, немец нутром чувствует, что русский не будет стрелять. И, как человек, вероятно не раз поступавший в таких эпизодах без колебаний, этот немец не боится Сергея. Не боится потому, что тот, Сергей, боится своей мести.
Сергей боится убить невиновного и боится развязать жестокость в себе. Второе даже важней первого.
«Опасения шли тенью за опьянением свободой», — пишет Виталий Семин. Когда бывших пленников арбайтслагеря переводили в бараки бывшей эсэсовской охраны на горе, они думали: а не готовят ли их к «новой, куда более суровой ночи»? Они знали: «...все может быть. Нет ничего, о чем с уверенностью можно было бы сказать: этого не будет просто потому, что не может быть».
С такими чувствами подходит герой «Плотины» к своему выздоровлению. «Мы же в лучшем случае были выздоравливающими», — говорит он.
Выздороветь надо было и от страха. Страх стал уже караульным этих людей. Он издали предупреждал об опасности. В том числе — об опасности благодушия. Поверить в доброе чувство со стороны ближнего было почти невозможно. Поверить в собственную способность к милосердию и прощению — тоже.
Но как же это согласовать с мечтой о всеобщем счастье? Страх и мечта сосуществовали в душах. Сергей то и дело заговаривает о страхе одиночества, о страхе стыда, о других страхах. Их много, и он не без страха расстается с ними.
Может быть, самая драматическая сцена романа — сцена свидания Сергея с отцом. Отец приезжает к сыну в лагерь, чтобы забрать его оттуда. Но это не так просто. Не так просто человеку, провоевавшему две войны (речь об отце), забрать с собою свое дитя (а Сергей все еще дитя), которое попало в лагерь не по своей воле. И годы тяжкого труда на шахтах, в цехах, где и взрослому, если он здоров, не вынести более смены, не идут Сергею в зачет.
Отец удивляется этой несправедливости и негодует — сын с печалью смотрит на его волнения. Ибо он такой поворот дела почти предвидел, он знал о жизни уже больше отца, хотя младше отца на тридцать с лишним лет. Лагерь его вымуштровал, лагерь привил ему эту осторожность, эту неспешность в надежде быть счастливым. Мечта о счастье омрачалась еще и неверием.
Этого неверия, этого тяжкого знания нет у отца. Он по-довоенному благодушен, почти прекраснодушен. Так, по крайней мере, кажется Сергею. И поэтому встреча с отцом для него — и праздник, и боль. Боль идет от иронии, от понимания сыном того, что не понимает, не хочет понять и наверное никогда не поймет отец. Этот разлад, это противоречие создают напряжение, которое держит под током всю первую часть «Плотины». «До офицерской столовой было всего шагов пятьдесят, — рассказывает Сергей, — но это были особые, запретные для меня шаги по неохраняемому пространству. Я знал, что для отца слова «можно», «нельзя», «надо» издавна святы, он и меня учил тому, что это главные слова... Но сейчас он чего-то никак не мог понять. Он с самого начала не мог этого понять. Я это видел по тому, как он принимал поздравления, по тому, как рассказывал начальнику штаба, что пришлось мне пережить в Германии: «Мы отступали, а наши дети...» По тому что он приехал сюда без погон».
А позже, когда отца и сына арестуют (за то, что они пересекут запретные для Сергея пятьдесят метров) и когда с отца снимут ремень и единственную медаль и отец оскорбленно-расстерянно отдаст их охраннику-сержанту, сын будет испытывать стыд за — ни для кого не страшную — ярость отца. «И вообще мне немного смешным и нелепым казался седой глуховатый человек с дрожащим от ярости голосом, дрожащими руками, который никак не мог уразуметь что-то совсем простое, который обязательно хотел узнать, за что на него этот необъяснимый позор».
Для отца это трагедия, посрамление чести, вопиющая ошибка; для сына — то, что вполне могло случиться. Он относится к этому факту без паники. Он опять-таки старше отца в этом переживании. «Отца выпустили часа через три, — продолжает В. Семин. — Тут же, в подвале, ему вернули ремень и медаль. Сержант подождал, пока он перепояшется, приведет себя в порядок, почтительно пропустил вперед... И хотя сержант ничем не показал, я почувствовал, что он стал иронически относиться к отцу, словно этот нелепый арест запачкал и меня, и отца».
Когда отец произносил: «а наши дети», он и не подозревал, как вырос его сын. Не подозревал о том, что ему пришлось увидеть в арбайтслагере. И что он понял там о себе и о человеке вообще.
«Сколько сил я потом затратил, чтобы вернуть себе власть над собственной судьбой!» — восклицает герой Виталия Семина. Эта фраза — как бы предвестие того страшного плача-крика, которым еще несколько дней и ночей будет мучиться он по возвращении на родину. «Они все сейчас кричат, — скажет о нем его двоюродная сестра Аня. — Они все взбесились у себя на фронте и в плену, а в общем, нормальные ребята».
«Нормой стало ненормальное — вот о чем я кричал», — объяснит ее слова Сергей.
Вот почему желание разом покончить со всем ненормальным — покончить навсегда — стало жгучим желанием тех, кто вместе с Сергеем выжил в арбайтслагере. Кажется, не покончи они со всем этим — не начаться и новой жизни. Откуда быть чистоте, если не очистить мир от грязи, если не смыть ее, не уничтожить? «Как жить, сознавая, что за жизнь стольких людей невозможно отомстить?»
Оттого и дрожит ствол винтовки в руках героя В. Семина, оттого он и подступает к краю мщения — и отшатывается от него. Как наказать зло, как