Исповедь Зоила — страница 40 из 91

Это мужество человека в Сыне Бога отмечает Ю. Домбровский как самое сильное его качество, которое чувствует, между прочим, Понтий Пилат, против своей воли посылающий Христа на казнь. Пилат подчиняется решению синедриона только из страха, что до ушей императора Тиберия дойдет слух, будто он отпустил преступника, порочившего в своих проповедях кесаря.

Пилата в романе называют «председателем воентрибунала» — он тоже должен принять то окончательное решение, которое отправит человека на казнь или отпустит на волю, с той только разницей, что председатели воентрибунала, которых нет в романе Ю. Домбровского, но которые как бы стоят за сценой, ожидая результатов следствия, никого не милуют, а всех или посылают на смерть, или законопачивают в лагеря.

У Пилата был выбор, у Пилата были сомнения, Пилат, наконец, понимал, как считает Ю. Домбровский, что Христос даже полезен Риму, потому что не бунтовщик, потому что верит не в революцию, не в переворот, а в то, что «человек должен переделать себя изнутри». А это для Рима не опасно, это не затрагивает власти кесаря, а значит, и его, Пилата, власти.

Судилище в Иерусалиме и страшные операции по массовому уничтожению людей через «особые совещания», через безымянные синедрионы, которые проводят свои заседания в отсутствие обвиняемого, вынося приговор в течение минуты, слишком разнятся, хотя и тут и там правят не закон, а насилие, зависть и страх, зависть низкого к высокому, ничтожного к великому, подлого к чистому. В глазах майора Неймана, этого «мясника с лицом младенца», бывшего когда-то порученцем у наркома просвещения Луначарского, стоит ужас, выражение ужаса, которое, кажется, остекленело навеки. Он уже не человек, он комок страха, переросшего в жестокость по отношению к тем, кто каждый раз напоминает ему об этом страхе, о его палачестве, уже превратившемся в месть, в привычку уничтожать людей как скот, как забойное быдло.

Среди обитателей здания на площади Дзержинского — так определен адрес НКВД в романе Ю. Домбровского — есть свои идеологи и свои исполнители, есть энтузиасты и циники, актеры и садисты, есть подопытные дураки и умные заложники. Этажи этого здания, по которому таскают Зыбина, набиты комнатами, их число насчитывает несколько сотен, и в каждой сидит не восковая персона, а тип, характер, мастерски обрисованный Домбровским. Майор Хрипушин — урод с кулаками, с набором тупейшего мата, пойманный ловцами душ на самом дне жизни; полковник Гуляев — чекист- астматик, чадо драмкружка, сделавший своего учителя сначала агентом НКВД, а потом заслуженным артистом республики; Тамара Долидзе — слушательница курсов ГИТИСа и одновременно выпускница юрфака, чья нежная внешность никак не согласуется с жестокостью, живущей в ее сердце; Роман Львович Штерн — этот Смердяков органов, внебрачный сын гестапо, любящий коньячок и женщин, половые удовольствия с чужими женами и венецианское стекло, носящий в руках папку с бумагами, где тюремные Гиппократы доказывают преимущества переливания трупной крови, добытой из скончавшихся при расстрелах и пытках; и многие другие, мелкие и средние, заметные и незаметные, которых Ю. Домбровский в насмешку над их профессией называет «ангелами в полной ангельской форме», «ангелами-хранителями», «ангелами- архангелами», ловко исполняющими свои роли «на театре истории».

Ах, если б это был театр! Если б это были сказочные черти Булгакова, которые больше смешат, чем страшат, которые, служа сатане, служат Богу и чьи злодеяния направлены на вызволение добра, спасения добра. Нет, «ангелы», «херувимы» и «серафимы» в романе Ю. Домбровского состоят на вооружении «социалистической целесообразности», согласно которой «тот, кто сегодня поет не с нами, тот против нас».

Закон целесообразности, декларированный в романе снизу доверху — от Штерна до Сталина, разрешает селекцию и умерщвление, превращение в прах целых родов и поколений ради взрыва того «моста», который история неразумно навела между прошлым и будущим, между отцами и детьми, между правом и совестью.

Сталин в романе говорит, что для того, чтобы построить мост, нужны годы работы и тысячи людей, а для того, чтобы взорвать его, достаточно часа и десятка человек. «Вот мы и добираемся до этого десятка», — резюмирует он свою мысль.

Ради этого устраивается в НКВД «конвейер», обеспечивается бесперебойное ведение допросов, трудятся день и ночь следователи и «будильники» (так называют людей, которые не дают заключенным спать), стучат машинки, множа доносы, летают по городу «ангелы», хватая новые жертвы.

Ю. Домбровский безупречно знает технологию обработки и переработки человека в условиях следствия: совершая экскурсию по этажам здания на площади Дзержинского, он проводит нас по этажам системы, которая строилась годами, теоретически и практически шлифовалась и достигла к времени описываемых событий таких вершин саморегулирования, что ей могла бы позавидовать любая машина, любое техническое чудо XX века.

Это не просто внутренняя тюрьма и камеры, коридоры с боксами, куда впихивают заключенных, чтобы они не встретились друг с другом, кабинеты и предбанники с секретаршами — это институт бесправия, академия палачества и издевательства над правосудием, истиной и человечностью.

В этом механизме идеально воплощены черты общества, на создание которого понадобились дьявольские усилия ума и расчета, хитрости и попрания закона. Это, так сказать, венец сталинской модели жизни, где страх управляет, сортирует, возносит и низвергает, работает как мясник и как психолог, как творец и как потребитель. В страхе персонифицирована идея подавления, идея «чистки» человечества с помощью петли и плети, которая, как говорится в эпиграфе к первой части романа, «начинает воображать, будто она гениальна».

Она гениальна, потому что ей подчиняются все — от интеллектуалов до неграмотных сторожей, от цвета нации до уголовников, от героев до трусов. Со всеми ними беседуют на первых порах чуть ли не за чашкой чая, чуть ли не заедая чай конфетами «Мишка», а потом, переходя на «активное следствие», доводят до беспамятства, до забвения себя, до положения скотины.

На этой мельнице по перемалыванию человека изготавливают муку разного помола — тут производят калек и сумасшедших, инвалидов ума и духа, отсюда перемолотая масса стекает в лагеря и пересылки, где ее окончательно превращают в пыль, в удобрение для выращивания новых поколений.

Как это делается, Ю. Домбровский показывает на примере археолога Корнилова, сослуживца Зыбина, становящегося осведомителем по кличке Овод. Прекрасная кличка для осведомителя — революционер, идеал молодежи, романтический персонаж романтического романа преображается в подсадную утку органов, у которых тоже есть нужда в героях, в неких овеянных ореолом жертвенности стукачах, иудах со знаком качества.

Еще в школе детей учат (и об этом вспоминает в романе Зыбин), что донос как понятие отрицательное — предрассудок старой морали и старого общества. Там, где власть принадлежит народу, это понятие меняется. Если в старое время ты доносил бы на своих не своим, то теперь ты ставишь в известность своих о своих — и в этом принципиальное отличие нового доносительства от старого. При наличии власти народа, представляющей интересы всех, и в том числе тех, на кого доносят, донос — дело «благородное», он работает даже и на самого обвиняемого.

Примерно такая казуистика фигурирует и при допросах Корнилова, даже не допросах, а снятии свидетельских показаний, которые в конце концов приводят его в ряды агентов НКВД. Корнилов, уже однажды прошедший мясорубку этого учреждения и дрогнувший, — превосходный материал для проведения опытов по выращиванию из почти что интеллигентного человека смеси «Передонова (герой-подонок из «Мелкого беса» Ф. Сологуба. — И. З.) с Павликом Морозовым». Слова эти Ю. Домбровский относит к другому действующему лицу романа, но это не важно. Они точно подходят к тому Корнилову, который спустя некоторое время выйдет из стен здания на площади имени «Рыцаря Октября Железного Феликса» с особым заданием.

Корнилова покупают на иллюзии, что можно обыграть органы, одурачить следствие, представив тому ложные показания, хотя эта ложь во благо, во спасение ближнего своего, в данном случае старика Куторги. Органы дают Корнилову втянуть их в эту игру и дают ему втянуться в нее, чтоб затем, когда он совсем заиграется, предъявить ему счет. Они-то знают, что на их чековой книжке — прошлые грехи Корнилова и его страх.

И он ловится на этом страхе, как когда-то поймался на доверии к родной власти, которая не могла, не имела права его обманывать — но обманула и поймала на червяка лжи рыбку правды. Эти слова Полония из Гамлета, которые цитирует Ю. Домбровский, сбываются и на сей раз.

Сначала Корнилова ни о чем не просят, потом просят прийти через несколько дней, потом томят отсутствием вызова, потом вызывают. И вот тут-то предлагают подписать документик, где нет ничего предосудительного, а только написано: «Считаю своим долгом довести до вашего сведения». Бумажку надо подмахнуть, и ничего нет в этом дурного, потому что подозреваемый органами Куторга ни в чем не виноват, и Корнилов засвидетельствовал это. Но только слова «считаю своим долгом довести» смущают, ибо есть в них привкус доносительства, добровольности поставляемых НКВД сведений, которые не вырваны силою, а выданы по собственной воле и хотению.

И когда Корнилов, делая еще один шаг, приносит следователям труд Куторги об Иисусе Христе, не содержащий, по его мнению, никаких порочащих автора мыслей, этот факт передачи тут же фиксируется с примечанием: «Материал органам представил».

А дальше все идет легче. Дальше вступает в дело техника шулерства, и Корнилову подбрасывают под нос крапленую карту: это бумажка, где его подзащитный утверждает, будто Корнилов при нем хулил вождя, хулил наши порядки. И, не сопоставив слов, содержащихся в этом доносе, с тем, что говорил Куторге (а Корнилов это на самом деле говорил, но в ином месте и другому человеку), Корнилов вновь раскалывается и, страшась, что старик первым предал его, предает старика.