Исповедь Зоила — страница 6 из 91

полного и точного звучания слова».

Речь, кажется, идет об одном рассказе и о сидении над одним рассказом, но это исповедь, в которой нетрудно прочесть самоотчет автора. В. Распутин молчал слишком долго, чтоб мы могли сказать, что он молчал просто так. И его новые рассказы подтверждают это.

Кажется, «нужный голос» был давно обретен, обретен и проверен — на себе и на читателе. И все же святое недовольство взяло верх. В рассказе «Наташа», где герой летает во сне, он просит девушку, которая толкнула его на этот полет и поднялась в небо вместе с ним, остаться в небе. Но Наташа говорит: «Пора». — «Я хочу еще, — просит он вновь.

— Я дальше хочу».

Это хотение самого В. Распутина. Ему мало набранной высоты, он жаждет ощутить вольность полета в свободном пространстве — там, где писатель получает полные права на полную правду о человеке. Он делает усилия для этого взлета, но голос ломается, голос не поспевает за рывком души, голос откликается на ее зов то ясно, то смутно.

Распутин привык писать ясно и чисто, и отставание слова — отставание, которое он не стыдится нам представить, — мучит его. Про одного из его героев говорится: им владело «смутное и добротворное чувство». Таким же чувством и мыслью — смутными от непроясненности в языке — полны и его рассказы.

Что-то новое и неопределенное переживает пятнадцатилетний Саня («Век живи — век люби») среди ночи в тайге. Весь предшествующий день он как бы готовится к этому переживанию, сам не зная, как определить это ожидание, какими словами назвать его. В ночь у костра, которою завершается этот осиянный день, Саня вдруг сознает бессмертие своей души. Он понимает, что она родилась раньше его, что она жила в его воспоминаниях, которые и не были еще его воспоминаниями, но все же принадлежали ему. То была память тех, кто пришел в этот мир до Сани. В мальчике впервые возникает чувство отдельности, самостоятельности своего существования именно в духовной сфере, на той высоте, где человек способен почувствовать себя как за пределами «круга», так и в «общем ряду». «И как знать, — пишет В. Распутин, — если бы он оказался в состоянии угадать и принять в себя эту загадочную и желанную неопределенность, раскрыть и назвать ее словом — не стало бы это примерно тем же, что говорящий попугай среди людей?»

Назвать словом — это задача писателя, и тут слышна самоирония автора, который еще не нашел слов, способных дать имя его новому мирочувствованию. Он ищет их, он бережно притрагивается к новым словам, которых прежде не было в его обиходе, как будто удивляясь своей близости к ним, своей причастности к их смыслу. В. Распутин относится к этим словам не как зрелый муж, а как ученик, впервые берущийся за то, за что еще не брался.

В его словаре преобладают понятия, которые ему самому предъявляют высший счет. «Предел», «зов», «тайная жизнь», пограничье между небом и землей, «общее чувствилище», «всеобщая тяга» ввысь, «праздник неба».

Он чувствует «сладостную тягу» к солнцу, «дальнюю вознесенность к небу» Байкала, на «незримой дороге» ему слышны голоса умерших друзей. И вместе с тем он пишет про небо: «небо, натекающее плотью».

Новый мир Валентина Распутина не бесплотен, он кость от кости и жила от жилы этого мира, и все же он по-особому светоносен. И это слово — новое слово и прочное слово в новом языке В. Распутина.

«Ни неба я не видел, ни воды, — читаем мы, — и ни земли, а в пустынном светоносном миру висела и уходила в горизонтальную даль незримая дорога, по которой то быстрее, то тише проносились голоса... И странно: они словно бы проходили сквозь меня, я, словно бы издали замечая их, приготовлялся и замирал, когда они приближались. И странно, что, приближаясь, они звучали совсем по-другому, чем удаляясь, до меня в них слышались согласие и счастливая до самозабвения вера, а после меня — почти ропот».

Автор и сам ропщет на себя. Ропот как бы преддверие согласия. В ропоте человек очищается, ропот уносит с собой и то, на что ропщет душа. Ропот — родной брат «тревоги». Они вместе влекут нас к тому равноденствию, где человек равен себе и одновременно природе. Байкал — собеседник героев В. Распутина, как и ягода голубика, как ночь, посылающая Сане капли дождя, как тайга, как «родовито» стоящие сосны. Зло, исходя из человека (из такого, как дядя Володя в рассказе «Век живи — век люби») и нанеся обиду тайге, вернется обратно — тайга вытолкнет его.

Вот почему важно для В. Распутина слово «ответ». В ответе, добром ответе — будь то небо, земля, Байкал, попутчик по вагону — он видит основу согласия.

«Предчувствие счастливого ответного смущения» накатывает на героя в рассказе «Наташа». Он встречает девушку, которую помнит его душа, но которую он сам забыл. Оказывается, они встречались во сне — Наташа приснилась ему, но, хотя им в жизни не пришлось встречаться, и он и она помнят об этом внутреннем чувстве и понимают друг друга без слов.

Это двойное знание человека о себе — наружное и глубоко затаившееся на дне души — все время желает в рассказах В. Распутина стать одним знанием, как бы единым живым существом. И все же герои его часто «:выходят вперед», как он пишет, отделяются от себя. Человек стоит на берегу Байкала и вдруг обнаруживает, что он уже в другом месте, что перед ним тот же пейзаж, да не тот, и что сам он, не перенесясь в пространстве, сменил точку обзора. Это блуждает и скитается его второе «я», которое он ранее не осознавал в себе.

Что-то вошло в Саню, пишет В. Распутин, и что-то вышло. Вошло вместе со вздохами тайги, с какой-то тайной печалью Байкала, который «зовет свою потерю» и ждет ответа. «Тьма вздохнула, чего-то добившись», — она добилась понимания у человека. Человек и тьма связаны, их беззвучный диалог переходит на интимный шепот и вздохи печали.

Ответ ночи, ответ «даровой благодати» дня на вопросы Сани для Валентина Распутина ответ ответов. Без объяснения, без изложения той и другой стороной своих резонов нет и не может быть согласия. Тайга «понимает» душу Сани, а Саня «понимает» душу тайги. Им есть о чем перемолвиться.

Что такое душа? — спрашивает В. Распутин. Есть ли она достояние «общего ряда» и ее место в «общем ряду», или все же она феномен, который, обитая в нас, преображает и сам «общий ряд»? Чтоб познать этот феномен, нужно напряжение высшего порядка. Нужен полет духа и полет слова. Если перед «раздвинутостью» одного дня немеет голос, то что говорить о безграничном просторе, который способна облететь в какие-то мгновения душа?

То и дело в рассказах В. Распутина повторяются слова «освобожденность», «обновление». Тяга к освобожденности — и прежде всего в слове — неумолима. Кажется, достигни автор этой свободы, и разрешатся все вопросы. Оттого каждый глоток новизны отдается в сердце «торжественным колокольным ударом».

Даже в рассказе «Не могу-у» — беспощадном реквиеме «бичам» — есть этот светоносный языковой слой. Герольд — русский мужик с иностранным именем — напоминает В. Распутину «мужичков», стоявших насмерть на поле Куликовом. Его лицо, как и лица тех мужичков, «затевалось для простодушия и сердечного ответа». Хотя в своем отчаянии и неверии этот Герольд дошел до «предела». И жена спилась, твердит он, и сын сопьется. «Не сопьется», — жарко возражает ему сосед по купе. «Сопьется», — настаивает Герольд.

«Герольд» на немецком языке «вестник», «глашатай». Так неужели же Герольд пророк нашего будущего? «Врешь!» — отвечает ему сосед по купе. «Ты это что, герой, плетешь?! Врешь! Ты спился, я сопьюсь, а им нельзя! — Он выкинул руку в сторону ребятишек, которые, ничему не удивляясь и ничего не пугаясь, стояли тут же. — Им надо нашу линию выправлять. Понял ты, бичина? И никогда больше так про своего сына не говори. Понял? Кто-то должен или не должен после тебя, после всех нас грязь вычистить?!»

В. Распутин никогда бы не смог искать согласия только в атмосфере чистого духа. Только там, где дух, играя с собой, устраивает свои дела. И недаром он ищет в спившемся попутчике человека, недаром, напрягая зрение, хочет прочесть в его безнадежно смотрящих на мир глазах «ответное чувство». Крик Герольда «Не могу-у», похожий на плач по самому себе, по обрывающейся в темной дали цепи рода, — это все-таки крик неомертвевшей ткани, не распадшегося насовсем сознания.

Он кричит «не могу-у», потому что не может сжиться со своим падением, потому что хотя бы на этот вопль у него еще остались силы. И он еще способен разглядеть в горячащемся рядом поборнике справедливости — человека в трико (которого В. Распутин так и называет: «трико») — демагога и пустобреха. Он припечатывает это «трико» одним убийственным словом — «порожняк».

«— Порож-няк! — звучно, со сластью кинул ему мужик», — пишет В. Распутин и добавляет: «откуда и красоты такие взялись в этом голосе».

Раз у человека нашлось живое слово, значит, он еще не погиб. Значит, в нем жива душа. Значит, и его страшное лицо, которое автор видит в конце рассказа приплюснутым к вагонному стеклу, немо кричащим свое «не могу-у», еще способно на ответ.

В. Распутин остается В. Распутиным. И когда он пишет о заброшенной дороге вдоль Байкала, о городской «саранче», которая, слетев с поезда, устремляется в леса, проносясь мимо пустых и черных, как «гробы», домов, где никто не живет, мы вспоминаем «Последний срок» и «Прощание с Матерой». Но некая подъемная сила и «тяга» возносят нас в его новых рассказах резко вверх.

У каждого, говорит В. Распутин, есть «особое задание души», и без исполнения этого ее «задания» и день и век не окажутся полны. Ни день не завершится, не закончится, а как бы не доживет свое и потеряется, ни век не состоится как некое творение времени. Согласно этому особому заданию человек составляет представление о своем месте среди людей. О том, кто он и что он. И каков его «предел».

Но свобода самопознания означает и эгоизм самопознания, эгоизм обособления и отделения. Герои В. Распутина уходят от мира и от себя, чтоб «на стороне» познать себя прежних, но прошлое тянется за ними трепещущей нитью. В абсолютной свободе заключена опасность. И «земная» природа таланта Валентина Распутина не может смириться с этим. Ее тянет к теплу дома, к земле.