Исправленное издание. Приложение к роману «Harmonia cælestis» — страница 20 из 62


Конец рабочего дня.


[Подбил все же одного человека на то, чтобы 23 февраля он помолился за моего отца.]


16 февраля 2000 года, среда

Личная искренность — фактор внеэстетический. Искренним должен быть текст, а не автор. Кого интересует автор?! И вот, пожалуйста: я вожусь со своей личной искренностью, которая стала вдруг материалом моей работы. Но искренностью своей я отнюдь не растроган. (Впрочем… тот факт, что я происхожу из бог знает какого могущественного и старинного рода, тоже не волновал меня и не волнует ни в малейшей степени, и все-таки были люди, которым казалось, что это не так… Словом, надо остерегаться! [?] <Чего?>)

Вполне может быть, что в искренности я не силен, не талантлив. Совсем как в футболе, когда ты хорош вовсе не потому, что талантлив от Бога, а потому что тренируешься до седьмых потов; как Альберт в сравнении с Ракоши[34], Беккенбауэр — с рядовым немцем. Я искренен словно бы между прочим, в результате того, что свободен (?). — «Эх, взнуздали меня, как лихого коня».


Семейное положение: Обогатились кремовым оттенком[35].


В понедельник довольно надолго я уезжаю в Берлин. Перед этим я должен поговорить с М. Пытаюсь найти подходящий тон, чего со мной не бывает, как говорю, так и говорю. Но тут случай особый, поскольку мною движет страх. Заготавливаю фразы, пробую интонации. «Я внимательно просмотрел первое досье». И надо бы как-то, не унижаясь, предложить ему, чтобы до конца работы все оставалось в тайне… Как же это меня угнетает! Неудивительно, что у меня возобновилась подагра.


Читая все эти монотонные, нудные донесения, я, защищаясь, (опять) упрощаю дело. Мол, не бог весть какой случай, чего тут особенного? Его просто-напросто припугнули, возможно даже избили — эффект Чурки, — сработало, подписал, такой мир был дерьмовый, что он мог с четырьмя детьми, обязан был выживать. Да и вся история человечества — ложь, убийства, предательство. Ну хорошо, может быть, твой папаша и не был доносчиком, зато он десятилетиями изменял твоей матери, бывало, что забирался к ней, на нее, даже не помывшись, из постели в постель. И прочее.

Только это не так. Он не был обязан становиться агентом. Ему нет оправданий. Оправдывать его я и не собираюсь. Мне это было бы неприятно.

[Из статьи, свидетельствующей о политизированном безумии («кто коммуняки и стукачи, решаю я сам»): «…мне известны многие случаи, когда под угрозами тайной полиции для честных отцов семейства и преданных нации (!) лиц оставалось лишь три пути: без вины угодить на нары, эмигрировать либо, уступив насилию, взять на себя ту роль, к которой их принуждали. И были такие, кто — даже избрав третью возможность — работали так, чтобы не повредить своим ближним». Во-первых, не надо называть это работой, а во-вторых, таковых просто не было, вредили все, до единого. А далее в статье говорится также и о «другой стороне», о тех, кто принимали доносы, о ком не сохранилось вербовочных досье, о том, что их ответственность и предательство ничуть не меньшие, а наоборот. Тут автор, безусловно, прав. Только каждый пусть говорит о своем предательстве. Предательство с той стороны, предательство с этой — это не ноль предательств, а два предательства.]

В свое время мы с ним говорили о казусе с Чуркой. (Снова Чоран: мой отец ведь тоже из этой серии, был отцом, а стал казусом.) Когда я его поливал, отец согласно помалкивал. Я не помню ничего подозрительного, никакого испуга, он не был запуганным. Кстати сказать, никогда. Ребенок это бы сразу почувствовал, больше того, перенял бы. Бывало, он раздраженно рычал на нас: это не телефонная тема. Но мы надменно отмахивались, не пузырись, старик, уже не те времена. На этот случай была у него одна выражавшая превосходство гримаса, дескать, что вы (засранцы мелкие) можете об этом знать. И вот на тебе, слово в слово: что мы знали об этом?

Досье второе

10 часов 10 минут. Досье начинается с именного указателя. Много знакомых имен: Катуш, Бабица, куча Эстерхази, дядюшка Питю. Содержание: сто пятьдесят документов, 375 листов. Дело окончено 9 августа 1965 года, но есть в нем еще и заключительная справка, датированная 26 июля 1977 года. Прочитав ее, я побагровел и едва не лишился сознания. Никогда не подозревал, что тело способно на такую реакцию. Негласный сотрудник под конспиративным именем Чанади был завербован в качестве агента (и проч.) в марте 1957 г. — с помощью компрометирующих материалов. Что такое? Что это могло быть?

Сегодня последний рабочий день перед отъездом в Берлин, поэтому я беспорядочно, не в силах остановиться, листаю досье, пытаясь вообразить тогдашнюю нашу (детскую) жизнь с этой точки зрения. Что из этого следует? Из этой трясины, из этой грязи и смази? На входе — одна, даже несколько человеческих жизней, на выходе — ничего?


До чего же обманчиво то, что мы видим перед глазами (моего отца).


17 февраля 2000 года, четверг

Вчера поговорить с М. в Архиве не удалось. Позвонил ему полчаса назад, сказали — перезвонит. При каждом звонке я так нервно и истерически вскакиваю, что… не хотел бы я сейчас видеть себя в зеркале.

В сердце, на сердце у меня постоянно что-то тяжелое, независимо от конкретного настроения. Я несколько изменился.

Только что получил по почте вырезку из «Frankfurter Allgemeine Zeitung» — рецензию, в которой можно прочесть, как беззаботно и элегантно лавирую я среди человеческих драм и исторических катаклизмов и бог знает среди чего еще…


Говорил с М. То ли это влияние телефона, то ли мучающей меня мании преследования, но мне показалось, что он был холоднее обычного. Из заготовленных фраз я произнес лишь одну, но не до конца. Я внимательно просмотрел первое… Слово «досье» не приходило мне в голову… я стал заикаться и что-то мычать. Наверное, это «топтание» вокруг слова звучало по телефону очень по-человечески… Я сказал, что приду к ним позднее, и поблагодарил за помощь. Это наш долг.


Мне приходит на ум — отныне это выражение, как и с., и ж. с., я буду писать сокращенно (м. п. у.), тем самым обозначая некий автоматизм, ибо мысли приходят мне в голову бесконтрольно, так действует сейчас организм, точнее мой мозг, иными словами, я хочу показать себя не как сознательное существо, а как нечто живое, как наделенное речью животное. М. п. у., что неплохо бы разузнать, сколько аристократов стало стукачами. Но это означало бы, что я пытаюсь обелить отца. Нет. Обелять не буду.


Как полагает Гитта, Мамочка должна была знать. Я раздраженно молчу, и это еще мягко сказано. Твой свекор — ангел и дьявол в одном лице, якобы заметила ей однажды Мамочка. Но это не доказательство. Пьянство, бабы тоже могут довести человека и до ангельского, и до дьявольского состояния. Man probiert[36].


18 февраля 2000 года, пятница


19 февраля 2000 года, суббота

Вчера я было начал что-то (но что?), а потом почему-то (но почему?) бросил. — Этой фразой в принципе можно описать целую жизнь.


Представляю себе — это я тоже буду писать сокращенно (п. с.), потому что картины и образы тоже всплывают в сознании совершенно спонтанно. Ж. с., с., м. п. у., п. с. — я словно утрачиваю язык. Вместе с отцом теряю язык. Блестящая мысль, кокетство чистой воды. Не говоря уж о том, что отца я не потерял, он остался, каков есть, таков есть. Это даже не новый отец — сколько раз я писал, говорил, что не знаю его… И — пожалуйста! Я и теперь не узнал его лучше. И даже не думаю, что он сам мог бы дать мне какие-то объяснения.

Что бы он делал? Молчал, опускал голову, заливался краской стыда? Или, сорвавшись, заплакал бы, содрогаясь, сухими мужскими слезами? А может, напротив, смерил бы меня неестественно долгим взглядом, холодным, как взгляд гэбиста, и плюнул в меня словами: Так было. Не имеет значения. И пожал бы плечами. Чистоплюй, подумал бы он с презрением. А я заорал бы, заплакал. Отчего он стал бы презирать меня еще больше. — Ну хватит.


Я потерял не язык, с языком все в порядке, а вот имя свое я действительно потерял. До сих пор мне было с ним хорошо. Я им пользовался, использовал его, на него опирался. (Угрызений совести у меня нет, я использовал его только для добрых, достойных дел. Да и нужно было понять, осознать, что оно означает.) По собственной воле я с ним не порвал бы (полагая, что это и невозможно). Но так получилось. Опьяняющая, страхом опьяняющая мысль, точнее сказать, ситуация. Я и сам не способен пока что ее представить, лишь потом, когда все свершится, я пойму, о чем сейчас говорю.

Теперь стихотворение Иштвана Кеменя (стр. 335) звучит совсем по-другому.

Имя сладкое — Иштар

чур меня чур меня

голой плоти моей

беги беги

Прешло у неба имя

прешло у мира имя

так голой моей плоти

к чему оно

Все имена отныне

отпущены на волю

и ты мое сладчайшее

и ты мое мудрейшее

к своей прибейся стае

скорей скорей[37]

Словом, я п. с., как, завершив эту рукопись, покажу ее своему другу. Позвоню ему, скажу, что хочу заехать, потому что мне нужно, чтобы он прочитал мою рукопись, и спрошу, когда он свободен. Только чур не отказывать мне.

Это еще почему? (Я молчу.) У тебя беда?

Беды нет — есть трагедия. Но не надо пугаться, я просто хочу взвалить на тебя небольшой груз, знаю, знаю, что тебе хватает и без того, но… на кого же, если не на тебя? Все это минуту назад я представил себе гораздо ярче, да не хватило терпения описать.


[Пока я пишу эти строки, за окном бушует гроза. Деревья зловеще раскачиваются, да и дом весь трещит. Небо чернеет, слепящая тьма, страшно, как в фильме Бергмана, — п. с., что я дикарь, борющийся со стихиями. Борьба за жизнь, выживание — какое счастливое ощущение. Заниматься только одним, думать лишь об одном, собирать дрова, сохранять огонь; и не было бы у меня никаких задач, кроме одной — выжить. А шансы на то были бы минимальные, с восторгом думаю я.]