Гитта (вскользь, пока я иду на кухню за чаем): У меня больше нет иллюзий, что есть люди, которых невозможно сломить. Твой отец был последней надеждой. — Ее тоже это не отпускает ни на минуту. («Все всегда актуально».)
Господи, как было бы хорошо, если все это я просто выдумал бы. В смысле поэтики все в порядке: non fiction в качестве fiction и проч. Пусть все это будет плодом (гениальной) фантазии. Смелой идеей. Правда, с нравственной точки зрения идеей сомнительной — но за все ведь надо платить. Новый Фаустов договор, я — в роли Леверкюна. Размечтался!
Забавно, но ведь из текста прямо не вытекает, правда все это или нет. Гарантия здесь — только мое слово, но не мои слова, о которых выше я уже сказал, что это козыри слабые (притча о пастушонке). Хотя, разумеется, четыре досье — доказательства более чем убедительные.
Как я себя ощущаю, спрашивает по телефону милейшая Р. Замеча-а-тельно, со стоном говорю я, как романист, который лет десять как проклятый вкалывал, потел над новым романом, и вот он готов, и автор его чувствует некоторую усталость, отупение, счастье и облегчение.
Как хотелось бы еще потянуть время, пусть отец торжествует. Но потом мне приходит на ум: это невозможно: все же Бог — не ты. [В самом деле.] <Действительно.>
20 февраля 2000 года, воскресенье
Слушаю, как в утренней радиопередаче кто-то возмущается: почему до сих пор недоступны досье В и Р [вербовочные и рабочие] сетевых агентов — ведь те, кто вели их, возможно, как раз в благодарность за эти услуги сегодня сидят на хлебных местах, в то время как жертвы, те, на кого доносили, кому поломали жизнь, влачат теперь жалкое существование; приблизительно так. (Сама передача как таковая мне глубоко противна — сплошная предвзятость, неискренность, ложь, и именно оттого, что в ней демагоги спекулируют на реальных людских страданиях. Но еще противнее, что в данном случае я полностью с ними согласен. Однако придет время, они и на меня собак спустят.) Мой отец о теплых местечках и не мечтал, жил героическими будничными заботами о своей четырехдетной семье, но в том, что его донесения никому не вредили, я сомневаюсь. Вредили. Наверняка вредили, не могли не вредить.
Почему? Почему? Что это было, какие компрометирующие обстоятельства? Видимо, что-то личное. Секс? Обычно используют это. Ну а конкретно? Что, сзади? С собакой? Тысяча чертей!!
Вечером вместе с Жожо мне придется пойти на их предвыпускной бал. И даже, наверное, танцевать. Бедная малышка Жожо. ж. с.
22 февраля 2000 года, вторник, Берлин
Ощущение, будто отец отпустил меня на каникулы. Глотнуть кислорода. Возможно, весь материал нужно было просмотреть сразу, но есть свой резон и в том, чтобы сделать паузу. К тому же я не могу похвастать тем, как здорово я все это переношу. А кроме того, не знаю, переношу ли. То есть никак не переношу, потому что не знаю, что нужно перенести.
23 февраля 2000 года, среда
В этот день сорок три года назад эти мерзавцы завербовали моего (мерзавца) отца. Каждый год я буду вспоминать об этом и, как умею, молиться, подобно достойному убеленному сединами фарисею. с. А потом вскрою бутылку отменного вина и выпью ее за его здоровье. [Случайность, но сейчас, когда я это переписываю, как раз 23 февраля. И бутылка Cervaes Cuvée, подаренная Золи Хейманном, именно то, что надо; но это вечером.]
25 февраля 2000 года, пятница
Я впервые живу в бывшем Восточном Берлине (точнее, Восточного Берлина никогда не существовало, был только Западный и столица Германской Демократической Республики), может, это избавит меня от примитивного комплекса, что под Берлином я до сих пор подразумеваю Западный; тоже мне, «веси» нашелся.
С утра, словно на работу, я отправился в Wissenschaftskollegium[38]. В 1996 — 1997-м я провел здесь год, весьма удачный с точки зрения «Гармонии». Работал чрезвычайно интенсивно, получая неоценимую помощь от библиотечной службы Коллегии. Достаточно было представить перечень книг, и несколько дней спустя они уже лежали на моем рабочем столе. Что самое уникальное — заказывать можно было неограниченное количество, поэтому — никакой идиотской самоцензуры, я мог поддаться любой нелепой идее, и из сотни таких нелепостей (читай: глупостей) три-четыре непременно шли в дело. Только закончив книгу, я понял, какую неоценимую помощь мне тогда оказали. Помогли в том, в чем в принципе помочь невозможно, — в написании романа. И я им очень благодарен за это. Мне нравится благодарить людей, когда есть за что. Так что спасибо.
На сей раз я приехал сюда, чтобы сверить для немецкого перевода «Гармонии» попавшие в роман цитаты; это проще, чем ворошить мои записи, в которых нередко немецкий оригинал отсутствует вовсе. К тому же я изрядно устал после долгой работы и рассчитывал отдышаться в библиотеке, работа здесь есть, но ее не так много, особенно напрягать мозги не нужно, а главное, меня окружают книги. Одного я не мог предвидеть — что в дело вмешается мой отец и помешает приятному отдыху.
Но раз уж я здесь, я решил выжать из этого пребывания как можно больше. Заведующая библиотекой Гезина Боттомли (основной объект моей благодарности) направила меня к одной из своих сотрудниц (интересно, что в Будапеште, обок с документами, я почти автоматом выписывал только инициалы, а здесь стал писать полные имена; когда, кроме эстетических, приходится принимать во внимание и моральные соображения, я сразу теряю стиль), которой я изложил свою «тему». Семья и штази. Предательство. В особенности отцовское (это мое слабое место, жизненно важная для меня тема — что действительно правда). Мифология отцовского предательства. И что говорят о себе сами предатели, что их толкнуло на это. Сын Геринга, насколько я помню, тоже писал об отце, короче, мне интересны и дети нацистов. (Прости, Папочка, я понимаю, что хватил через край… И мне, помнится, стало стыдно.) В первую очередь меня занимает (!), продолжал я бесстрастно, как некий последователь Флобера, момент, когда открывается этот неведомый мир; потрясение, которое человек при этом испытывает. Когда открывается, что человек — не тот, за кого он себя выдает. И кто он на самом деле…
Я говорил вдохновенно, красиво (как же противно мне это теперь писать), да и немецкий мой в этот день был в приличной форме. Говорил глубоко, как человек умудренный, понимающий что-то в жизни. Тысяча чертей!
Фрау Райн — деликатно и очень интеллигентно — тут же поведала мне одну историю, с героями которой она лично знакома; муж годами шпионил за своей женой, донося на нее в штази, однако сегодня он видит это иначе и пытается всех убедить, что он (всего лишь) пытался объяснить штази мотивы поведения своей радикально настроенной спутницы жизни, то есть фактически защищал ее. [История Веры Волленбергер.] И обещала подобрать для меня соответствующую литературу.
Насколько же я переполнен всем этим, своим отцом. Позавчера, например, мне позвонил легендарный немецкий издатель, дескать, хотел бы видеть меня в числе своих авторов и готов прилететь сюда, встретиться, если нет возражений, и я, вместо того чтобы возгордиться и ликовать от столь неожиданно оказанной мне великой чести, барахтаюсь во всем этом, о Папочка, думаю я, какая же горечь во рту от тебя.
Небывалая горечь, даже не знаю, с чем и сравнить ее. Горечью я никогда богат не был. Хорошо бы спросить об этом у Надаша, он так здорово умеет анализировать (в том числе и меня), о чем я говорю без каких-либо подковырок: я мол для этого глуповат, имея, однако, в виду, что ума у нас столько, что мы можем спокойно позволить себе им не пользоваться, я не думаю ни о чем подобном, а просто хочу спросить: как, по-твоему, старина, была во мне прежде горечь или не было? — Была, разумеется, но не такого личного плана. А теперь она во мне есть, причем всякого рода, да в придачу еще слюна. Но это еще не беда. Беда — если я не смогу с этим ничего поделать.
Теперь, после «изгнания» из отца, мне придется от многого отказаться. Как естественно я всегда на него опирался, иронично, но все же естественно. Как говаривал мой отец, бывало, говаривал я. Not bad, как говорил мой отец. Словом, это была опора. Когда я его цитировал, то словно бы вырастал в собственных глазах, становился частью традиции, слова эти имели вес, даром что я, сообразно своей натуре, пытался перечеркнуть их небрежной ухмылкой. Теперь этому пришел конец, этой легкости в моей жизни.
Внезапно (сейчас 22.46, посмотрел на часы; до чего же достала меня эта реалистическая бодяга! [дядя Пепин из Грабала]) меня осеняет видение: Брошу все, чем я занимался до этого. (м. п. у.: За тщеславие надо платить!) Останется математика и т. п. Оптимальные деревья бинарного поиска, название моей дипломной работы — чем тебе не название романа. Optimum binary search trees. A novel. A love story. Вот и буду насвыстывать в сумраке поисковых деревьев, чтобы отогнать страх.
Издательство «Магветё» прислало мне типографские оттиски романа. Я, торжествуя, обнюхиваю их. Потом, по ходу работы, это пройдет. [Поначалу я планировал две вещи: внимательно просмотреть оттиски и заодно выписать кое-что «относительно отца». Но вскоре выяснилось: либо оттиски, либо отец. Тем не менее некоторые цитаты я все же выписал.]
Стр. 32. А что может случиться? (…) Снег растает, и снова придет весна. Да, я сижу сейчас в зимнем Берлине, на улицах снег, но скоро придет весна. То есть единственная наша надежда — в неостановимости времени? Красивая мысль.
Стр. 42. Например, когда старший сын моего отца, случалось, упоминал, как здорово, что семья их такая большая и что есть в ней всякие-разные, есть двугорбые, есть одногорбые, есть герои и есть предатели и так далее, мой отец тут же возмущался. Какие предатели?! Кто конкретно?! Конкретно, бля, — ты. Как можно так говорить?! Похоже, возможность существования таковых он исключал в принципе.