Исправленное издание. Приложение к роману «Harmonia cælestis» — страница 5 из 62


Мне вдруг вспоминается: а ведь они даже не пустили его на похороны деда, который скончался в Вене! Он вкалывал на них за спасибо!

Как ребенок, раздирающий на себе болячки, я нарочно придумываю самые жуткие фразы (что делать?! мне на ум, как обычно, приходят фразы). Дети мои. Ваш дедушка когда-то был графом, а теперь стал ничтожеством, стукачом. — Рефлексирую — следовательно, существую. Ерунда, что значит был графом? Почему ерунда? Можно сказать, разумеется, что он был не графом, а «человеком», но разве это не демагогия? Он был графом, был тем, кем казался, отпрыском знаменитого рода, в почете состарившимся, ну и проч.


Это не исповедь — это отчет. Так вышло. Случаются в мире такие вещи.


Притча про пастушонка: с точки зрения поэтики — перебор. (Все это настолько мрачно, что я с удовольствием представляю себя кем-то вроде… вроде писателя, кого же еще, до последнего вздоха интересующегося только творчеством. Это неверно, но неверно не тривиальным образом, то есть неверно так, что на самом-то деле верно.)


Кто-то рассказывает мне по телефону: Ты представляешь, и этот подонок NN, этот стукач еще разевает пасть! При слове «подонок» я вздрагиваю. Отныне так будет всегда.

Он нас предал, предал себя, семью, предал свою страну.


[Поначалу я думал, что все это нужно поставить в более широкий контекст, изучить мифы, историю великих предательств и т. д. Потом мне стало как-то неинтересно, кое-что я, конечно же, изучил, но не все.

Соответственно, кое-что я прочел об Иуде. Но, глядя сейчас на записи, я не всегда могу различить, где я цитирую, где комментирую, ну да бог с ним. Вольфганг Тишерт. Каждый из нас — Иуда («Неизбежность предательства»). Автор надеется, что анализ истории (или историй) об Иуде покажет не только то, как в результате предательства человек терпит поражение и трагически гибнет, но и то, что необходимо понять: предательство — неотъемлемая составная часть жизни.

Не является ли предателем сам Господь? (Освенцим.) Ни земной, ни небесный Отец на это нам не ответит. И это, Его молчание, тоже есть часть предательства.

Иуда был одним из двенадцати: одним из нас.

Иуда Вальтера Йенса («Случай Иуды») — не предатель, а некий необходимый, закономерный святой, подтверждающий величие человека, его свободного бунта, посредством которого становится ясной необходимость спасения. Примерно так. — Соответственно, мой отец сорвал маску с гнилого режима Кадара, показал истинные масштабы его разрушительности; предательство отца носит не личный характер, это не личное его падение, а репрезентативный портрет всего общества, целой нации. (Молодец, малыш, замечательно говоришь, спасибо.)

Что, собственно, выдал Иуда? Место пребывания Христа. Но разведать его было не так уж трудно. Не составляло большого труда и опознание Христа (поцелуй Иуды). Мой отец тоже доносил о вещах всем известных, без каких-то дурных намерений. (Дурно было все это целиком. Но это сюда не вписывается.) <Что он действовал без дурных намерений — тоже вранье.>


Неожиданные результаты дает изучение оригинального греческого текста. Греческие слова «предать», «предательство» в переводе отнюдь не однозначны. «Предать» может означать также — выдать, отдать на произвол, а также передать, оставить, завещать, отдать. Латинский перевод использует слово «tradere», от которого происходит «традиция». Выходит, Иуда всего-навсего передал то, что видел и слышал, как и все остальные апостолы?

Любопытно, что в Первом послании к Коринфянам (11:23) апостол Павел использует это слово дважды (в переводе оно передается по-разному): «Ибо я от Самого Господа принял то, что и вам передал, что Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб…» Тень Иуды, падающая на Павла, свет Павла — на Иуду?

Герменевт означает передающий. Стукач в качестве герменевта. Интерпретировать кого-то — значит выдавать его. Перевод — преданность и предательство. Мой отец превосходно переводил с немецкого, английского и французского.

Доносить, пересказывать, продолжать традицию — все это связано с риском.

Бог предает людей силам враждебным, равно как: Иуда Христа. (Послание к римлянам, 1:18–24.)

Много еще интересного сказано про Иуду, в любом случае ясно: бытие и предательство, жизнь и отступничество друг от друга неотделимы. Только там, где между людьми есть доверие, может быть предательство. Предать нас может только ближний (или мы — его).

Без истории об Иуде и прочих, бесчисленных в Писании случаев предательства (Адам и Ева, Каин и Авель, Иаков и Исав, Иосиф и братья) мы были бы лучшего мнения о себе. Но видим мы и другое — предательство совместимо с жизнью. Приходится с ним мириться, потому что мир невозможно очистить от предательства. Так что Иуда для нас — не выродок, а скорее брат, родственник, более того — зеркало. (Вот, старик, это все, что мне удалось наскрести в твое оправдание.)

Как становится человек предателем?

Желание стать другим сопровождает нас всю нашу жизнь. Пример — апостолы, покинувшие свой дом, семью и последовавшие за незнакомцем… Маргарет Бовери в своей книге «Предательство в XX веке» пишет о том, что детство всех выдающихся предателей было бездомным, безродным (heimatlos). По легенде, младенца Иуду, как и Эдипа, вышвыривают вон из дома, ибо мать его увидела сон о том, что сын ее будет вместилищем пороков. А затем, как оно и положено, Иуда убивает отца, женится на матери и присоединяется к Христу. Который его принимает (!).

Предательство не бывает результатом осознанного решения, человека охватывают страх и паника. И тогда… Мне нетрудно это представить, мрачное тесное помещение, угрожающие тебе мордовороты. Страх, паника, потом — безразличие.

По мнению Шиллера, цель трагедии заключается в том, чтобы растрогать и потрясти. История моего отца лишена трагизма. Поскольку лишена масштабности. Агент III/III[7] не стоит и упоминания. Ну конечно, когда речь о нашем отце, то можно поломать голову над причинами, попытаться что-то понять, но в принципе — все это мура, забудем. Мой отец на фоне Иуды — все это и впрямь ерунда. Не стоит выеденного яйца. Правда, в силу того, что имя моего отца — впервые в жизни я говорю именно в такой последовательности, а не наоборот, — совпадает с моим добрым именем, дело получает некий метафорический смысл.

Предательство — это как ураган, есть в нем что-то архетипическое, но есть и ответственность. Ответственность предателя в том, что он за предательство отвечает. Мой отец — не ответил. (А что если я, считая это семейным наследством… впрочем, это мы уже проходили. Взять на себя. Чушь. Это было бы слишком просто, хотя и трудно. Начать с того, что мне не хватает угрызений совести. Взять на себя я мог бы только формально. Как пай-мальчик. В обмен требуя благосклонности. Ну да ладно, оставим. Я вовсе не собираюсь что-либо изменить, я только хочу описать.) Возможно, отец и пытался взять на себя свой позор, только позор-то оказался слишком тяжелым. Тяжелым, потому что тяжел он, невероятно тяжел. Как для Иуды. Тот стал самоубийцей, этот, не дотянув, — алкоголиком. Наверное, так это все случилось.

В одной из своих записей я также читаю о том, что именно в тот момент, когда мы предаем или предают нас, в дело вступает (может, должна вступить) и начинает работать любовь, хотя поначалу мы чувствуем только позор и обиду.

Позор, обиду, травмированность, уязвленность.]


В антракте выступления, в грим-уборной Камерной сцены, под затихающие аплодисменты, которые я сорвал за изображение, назовем это так, героической жизни мужчины с нелегкой судьбой, торопливо записываю на обороте верстки романа Катрин Рёгла, на листке, где я делал заметки для выступления: Вот и еще один конец семейного романа[8], хотя ничего подобного я не предполагал. Человек предполагает; а располагает?..


2 февраля 2000 года, среда

Вчера, с блеском проведя авторский вечер на одной из лучших столичных сцен, где читаны были фрагменты моего нового многообещающего романа, я переместился в один из самых старинных столичных театров, дабы принять участие в небольшом торжестве после моей премьеры, которая состоялась одновременно с вечером. Блеск, роскошь, талант, успех — не буду темнить: было (или, во всяком случае, было — наряду с прочим). Сейчас восемь утра, я (чтобы не забыть) кропаю все это в тетрадь, весь в соплях, только что перессорившись со всеми, кого обнаружил в доме, настоящий кретин, просто образцовый муж. Я в таком напряжении, что бросаюсь на всех, особенно если я прав, то есть во мне бушует такая мелочность, что становится жутко.


Половина десятого. Пишу в электричке, держа тетрадь на коленях (как Тибор Дери на знаменитом снимке). Еду в Архив; но сперва нужно заскочить в Институт 1956 года, забрать переделанное рекомендательное письмо, которое позволит мне изучать документы, касающиеся всей семьи.

Я нервничаю, как в кино.

Как будто я направляюсь в (кадаровскую) полицию. То есть боюсь. Я боюсь не «архивных событий», которые мне предстоят, а того, что меня сейчас арестуют, станут допрашивать, истязать. Как Белу Саса[9]. Подвергнут тому, чего они не успели до 1990 года. Поразительно, но страх, возникающий из этих фантасмагорий: реальный. Чу-у-увст-во ме-е-е-ры!

Жаль, однако, что я не смог насладиться вчерашним вечером, а ведь он для этого был и придуман: для кайфа. Было только хорошее, любовь, почитание и т. п., я же смотрел на все с такой невообразимой дистанции — этакий серьезный мужчина, чуждый всяких мирских сует. Грозящая мне серьезность заметно меня беспокоит. Да и понятно; боюсь, мне это — как корове седло. В моей несерьезности содержания больше. [По части серьезности хорош, например, Имре Кертес. Когда он хохочет, не хохочет даже, а ржет: вот это серьезно! Говорю это не из зависти — из гордости. Я горжусь его ржанием!]