журили жильцы и дворники. Милиционеры получили стальные шлемы, противогазы и винтовки. Дежурные команды ПВО еще шутливо оценивали свою будущую работу спасителей города от пожаров. Молодежь выходила на дежурство и, пользуясь темнотой, тихо шепталась, и иногда громкий поцелуй тревожил душу какого-нибудь ответственного дежурного, обследовавшего свои посты.
Майор Лоб предупреждал всех, что воздушный океан велик, а авиация — самый неуловимый род оружия и глупо было бы думать, что противник не попытается бросить на город, питающий фронт, свои бомбардировочные эскадрильи.
— Если мы сейчас уверим рабочих, что налет невозможен, — говорил он, — а на нас посыпятся апельсины, скажут — что же вы трепались...
Майор Лоб посоветовал сделать поодаль несколько фальшивых корпусов из фанеры, верней, положить на землю несколько крыш, поставить трубы и далее кое-где пустить свет. Он приехал из города со специалистами по маскировке, и Дубенко, выделив бригаду в сто пятьдесят человек, быстро построил фальшивый завод, в пяти километрах от настоящего. Майор, задумывая какую-то новую хитрость, вывез в другое место, к берегу реки, пятнадцать тонн мазутных отходов, отработанной обтирочной пакли и других легко воспламеняющихся отходов. Он никому не раскрывал смысла своей хитрости, но Рамодан, конечно, знал, что замышляет боевой майор Лоб, все еще вынужденный ждать своего настоящего воздушного дела.
Во дворе завода и на аэродроме заложили глубокие траншеи и покрыли их от осколков бревнами в два наката и сверху завалили метровым слоем глины.
По плану предполагалось построить железобетонные бомбоубежища, но цемента нехватило и сооружение бомбоубежищ отложили. К тому же завод должен был работать, несмотря на воздушные нападения, и только во время непосредственной опасности часть рабочих должна была удаляться из цехов.
Дубенко впервые имел дело с подготовкой объекта к противовоздушной обороне и поэтому не представлял себе, как могут рабочие работать, если начнется воздушная атака. Не побегут ли? Не вызовет ли решение о непрекращении работы во время тревоги настроения подавленности и даже паники? Коммунисты провели работу в цехах, и рабочие приняли вполне спокойно те требования, которые к ним предъявляли. Они серьезно подходили к делу и втягивались в войну по-настоящему, без излишней суеты.
Богдану почти не приходилось бывать дома. Перевооружение самолета подходило к концу. Броневые листы, которыми нужно было обшивать штурмовики, были закалены и испытаны на полигоне. Бронебойная немецкая пуля оставляла на броне только небольшой беленький след, как будто в металл ткнули мелом. Артиллерийские снаряды зенитного германского автомата, которым были в основном вооружены противовоздушные мотоколонны прикрытия немецких танковых дивизий, делали небольшие вмятины в броне, которые можно было выправить легко, с небольшим нагревом. Поскольку штурмовик должен все же испытать немало таких ударов, для облегчения ремонта придумали ставить броневые листы на особые замки. Конечно, не убрали и пушки. Все осталось на месте, только добавили новое грозное оружие, о котором тихо шептались на заводе. Работа проходила в спешных темпах, и «всенощные», как называли рабочие бессменную работу, становились обычным явлением. Можно было видеть разбросанных по заводу кучками спящих рабочих, прикрывшихся принесенными из дому одеялами или чехлами от самолетов и моторов. Подремав немного, рабочие вскакивали, бежали под душ и снова становились на работу. Жены, особенно из рабочего поселка индивидуальных домов, расположенного возле реки, приносили своим мужьям и братьям пищу, которой так много было тогда на Украине. Сказочно урожайный год был на Украине, да и по слухам — во всем Союзе.
Шевкопляс, приехавший с пленума городского комитета партии, сказал Богдану, что средняя цифра урожая зерновых культур по Украине равна двадцати шести центнерам, свеклы — двумстам пятидесяти центнерам. Но будет ли собран этот урожай?
Над главным трактом, проходившим в трех километрах южнее жилых корпусов, уже третий день не опускалось облако пыли. И, когда ветер дул с юга, пыль относило к заводу, и все было покрыто серой пеленой. По тракту целый день двигались обозы беженцев. Это были первые колонны гужевого транспорта, успевшие дойти сюда с правобережья Днепра, а возможно, из Бессарабии и западных украинских областей. Рабочие выходили на обочину тракта и молча наблюдали это переселение. Если вначале проходили только автомобильные колонны, обычно на разболтанных машинах, непригодных к фронтовому использованию, то теперь ехали на лошадях, волах, даже на коровах. На возах везли разный домашний скарб, поверх которого сидели запыленные дети и старухи, укрывавшие лица от солнца и пыли платками и рваными полушалками. Хворостинами гнали коров, подталкивали обессилевших телят, гнали овец, коз. На измученных лицах людей было написано какое-то трагическое безразличие, и только при разговорах в коротких словах и блеске глаз, спрятанных под пыльными бровями, угадывалась ненависть.
Везли раненых — детей, стариков, женщин. Они поднимали забинтованные головы и рассказывали о беспощадной подлости вторгшегося врага. Немцы расстреливали с воздуха отходившие обозы беженцев. Многие матери уже успели потерять детей, и теперь они шли, понурив головы, или сидели на возах, охватив головы руками. Бесконечная скорбь витала над людьми, выброшенными ветром войны... но над скорбью расправляла могучие свои крылья народная ненависть...
А туда, к линии фронта, двигались моторизованные колонны армии. Мчались одна за другой грузовые машины, обычно уже не новенькие, а простые, облезлые, полученные в порядке мобилизации автотранспорта. На грузовиках плотно друг к другу сидели красноармейцы, ощетинившиеся штыками или ажурными стволами автоматов. Красноармейцы смотрели на беженцев, они видели этих близких им людей, и каждый узнавал в опечаленных людях своих матерей, отцов, детей. Красноармейцы не пели, они только смотрели на левую сторону шоссе, где по гужевому пыльному тракту тек поток бездомных людей. На коротких привалах бойцы подходили к беженцам, и на груди этих парней женщины выплакивали свое горе. Красноармейцы клялись отомстить врагу, но делали это скупо, без лишних фраз:
— Подожди, гад...
Стиснув зубы, бойцы вскакивали на машины, стучали по кабинам: «Давай скорей... швидче...» Шоферы не нуждались в понуканиях товарищей. Они тоже стискивали зубы и с места рвали полным ходом. Сколько седых волос на висках, сколько морщин появилось в то тяжелое время у молодежи, призванной родиной для отпора! Но это была благородная седина преданных ей сынов, это были почетные морщины...
Дубенко, наблюдавший вместе с Шевкоплясом картину великого переселения, думал также и о своей семье. Вот так, склонив сонную голову на узел, покашливая и вытирая ребром ладони потрескавшиеся губы, будет сидеть его мать. Его жена будет итти рядом с повозкой и ничего не видеть перед собой, кроме скрипящих колес идущей впереди телеги и пыльной, размолотой колесами колеи. А может быть, она будет рыдать, как вон та женщина на высоком возу, потерявшая сынишку, расстрелянного германским истребителем на днепровской переправе... Будет рыдать и биться о деревянные корыта и бадейки, набитые тряпьем и другим имуществом... А сынишка его!..
Богдан тихо сказал Шевкоплясу:
— Я, пожалуй, съезжу домой, Иван Иваныч.
Шевкопляс посмотрел на Дубенко и кивнул головой:
— Заночуй дома, Богдан Петрович. Мы сегодня ночью без тебя обойдемся. Как раз дежурит сегодня Рамодан, покалякаем с ним ночку...
Дубенко попросил шофера везти побыстрей, и тот, любивший езду «с ветерком», мигом домчал его до дому. Богдан, не обращая внимания на боль в ноге, торопливо взбежал по лестнице и позвонил. Ему казалось, что он больше никогда не увидит своих, и, когда он увидел улыбающееся лицо жены, он долго целовал ее.
— Что с тобой? — сказала Валя, когда он выпустил ее из своих объятий.
— Мне почему-то померещилось, что я еду в пустой дом, что я никого из вас не застану, что вы бредете куда-то туда, по пыли, за возами...
— Ты получил какие-нибудь известия, Богдан?
— О, нет... Я видел страшное. По дорогам потекли беженцы... Беженцы с Украины... Как это тяжело, Валюнька. Где Алеша? Мама дома? Как Танюша?
— Все хорошо. Алеша бегает по улице. Мама легла вздремнуть. Танюша пишет письмо Тимишу. Это ее единственное утешение. Ты будешь обедать?
— Пожалуй, буду. Хотя я не так давно пообедал на заводе... Вот что, Валюнька, нам надо обсудить кое-какие семейные вопросы....
Богдан прилег на диван, принял удобное положение, чтобы успокоить ногу, закинул руку за голову. В комнате уютно и прохладно. Тяжелые портьеры почти полностью прикрыты, и поэтому до слуха его не достигал уличный шум и не мешал свет. Солнце и горячая пыль преследовали его, и только сейчас отпустили. Перед ним сидела любимая им женщина, с которой вот уже десять лет он делит и радости, и печали. Он знал, что, прийдя домой, он найдет всегда поддержку и понимание, и, если нужно, утешение. Сколько тревог входило вместе с ним в этот дом, но всегда они рассеивались в семье, и отсюда он уходил всегда бодрый, способный к дальнейшей работе.
— Как ты смотришь на то, если всем вам придется уехать из города, Валя?
Она посмотрела на него и, подавив внезапно вспыхнувшую тревогу, спросила:
— А ты останется один?
— Останусь один.
— Как же ты останешься один, с твоей ногой...
— Я буду лечиться... ну, и вылечусь когда-нибудь, не вечно же...
Валя покачала головой.
— Ты не будешь лечиться, Богдан. Сколько раз ты был на процедуре? По-моему, только два раза...
— Три раза. Но однажды я не застал сестру, которая должна была сделать мне диатермию.
— Разве положение настолько безнадежно? — спросила она, изучая его своими черными, затуманенными глазами, в которых напрасно хотела подавить тревогу.
— Положение не безнадежно, но нужно выезжать заранее. Из города уже отправляют женщин и детей. Сегодня отбыли первые эшелоны...