Утром, так рано, что солнышко еще не оторвалось от кромки дальнего леса, пришел отец. В поселке эта страшная гроза натворила дел — расщепила сверху донизу с десяток телеграфных столбов, зажгла сарай, убила лошадь, и отец беспокоился, ушел из дому чуть свет. Еще издали он закричал:
— Ну, как ты там, живой, нет?
Пашка откликнулся. Отец просунул голову в палатку, потом влез сам, и Пашка увидел, как радостные смешинки прогоняют из его глаз, с лица тень беспокойства.
— Молодчага, сынок! — Отец погладил его по голове. — Никогда бояться не надо…
Крутов вздохнул: хорошее было время, как жаль, что его не вернуть, как не вернешь тишины, послегрозовой свежести нового дня. Ничего нельзя вернуть. Ничего!
Тихонько, чтобы не разбудить товарищей, он повернулся на другой бок. Его опасения напрасны.
— Пашка, слышь, как гудят? — шепотом спросил Лихачев. Большой широкогрудый человечище, не боявшийся ничего на свете, он теперь тоже лежал без сна и тревожно прислушивался, как в темном небе, невидимые, на большой высоте плывут к востоку эскадрильи бомбардировщиков. У них прерывистое басовитое гудение, будто они вот-вот захлебнутся последним глотком бензина. Но с ними ничего не случается, гудение все дальше и дальше…
— Как думаешь, это немецкие?
Крутов ответил не сразу:
— Чего бы наши к себе в тыл летели? Они…
— Значит, Москву бомбить. Вот собаки…
Пошевелился Сумароков, потянулся так, что хрустнули косточки, потом охлопал себя по карманам — у него никогда не оказывается на месте кисета.
— Болтают, за Смоленск нас погонят пехом. Там теперь самая мясорубка.
— Едва ли, — возразил Лихачев. — Нас бы тогда дальше везли, а то пока топать будем, так и войны не увидим.
— Дальше везли… Как бы не так. Слыхал, что раненые говорили: у него за самолетами неба не видать. Не успеешь доехать, как на Луну без пересадки…
— Эти твои раненые треплются больше, — с неожиданной злостью произнес Лихачев. — Другого, может, пришпандорило, когда он без оглядки бежал, вот теперь и врет с три короба, чтобы оправдаться.
— А мне кажется, — сказал Крутов, — раз человек в бою раненный, какое ему еще оправдание? А что страшно, так это факт, каждому доведись — то же скажет…
— Э, Пашка, не говори, люди разные бывают, — возразил Лихачев. — Другого хлебом не корми, а дай потрепаться. Если человек по-настоящему храбрый, он никогда не станет всякие страхи расписывать. Ты вот скажешь, что я тоже треплюсь, а я тебе точно говорю: случится мне встретиться со всякими там мотоциклистами, подпущу поближе и срежу как миленьких. Рука не дрогнет, ни одна сволочь от моей пули не уйдет. Может, кого на шумок они и брали, а меня не возьмут. Если уж придется умирать, так с музыкой.
Неподалеку лежали другие бойцы роты, тоже не спали многие, бубнили о чем-то. Лихачев говорит вполголоса, только-только разобрать, если рядом. Разговор идет откровенный, другим слышать совсем ни к чему.
— Ну нет? — горячим злым шепотом возражает Сумароков — я первым подыхать не согласен. Пусть сначала тот, кто языком хлестать привык, а уж потом я.
Лихачев приподымается на локте, словно для того, чтобы получше его разглядеть.
— Кого ты имеешь в виду, меня или Пашку? — И, не дожидаясь ответа: — Ох и злой же ты, Костя! Тебе дай волю, так ты на каждого кидаться станешь. Как с тобой жинка живет, ну и мучится, верно…
— Не про тебя или Пашку речь.
— Как ты можешь так говорить! — возмутился Крутов. — Выходит, Лихачев будет драться, а ты из-за куста поглядывать, подошла твоя очередь или нет. Так, что ли?
— Врешь, Костя! Не выйдет считаться, — решительным голосом произносит Лихачев. — Будешь драться как положено. И запомни: я с тебя глаз не спущу, а вздумаешь в бою финтить — пристрелю, не посмотрю, что друг…
— А что, — кипятится Сумароков, — неправда, что ли? Мало у нас таких, что за нашей спиной отсидятся, а потом еще и «ура» кричать будут?
— Да ну вас к чертям собачьим! — зло ругается Лихачев и, демонстративно отвернувшись, заворачивается с головой в шинель. — С вашими разговорами и до фронта не дойдешь…
Смутные беспокойные мысли долго не давали Крутову заснуть. На кого можно положиться, кому доверять? Полтора года прожил в роте — спал, ел, ходил в строю бок о бок, а что у каждого на душе? У того же Сумарокова? А ведь считаются друзьями. Впрочем, если бы Лихачев не тянул повсюду за собой Костю, дружбы у Крутова с Сумароковым не было бы. Не тот он человек. Неинтересный, грубый. А Крутов не любил грубости в людях, его от нее просто коробило.
«Так что же нас троих связывает? — спросил он сам себя и ответил: — Лихачев». Этот веселый неунывающий парень — вернее, мужчина уже, какой парень в двадцать пять лет?! — держал под своим влиянием Костю. Сильный физически и, главное, справедливый, — он всем по нраву. Именно из-за дружбы с Лихачевым Крутов и притерпелся к Костиному несносному характеру. Странная у них «троица». Чуть что — Пашка, растолкуй! — а окончательную оценку все-таки дает не он, а Лихачев. Верное у него чутье. Еще когда сказал: «Попомнишь мое слово, если придется нам воевать, так только с немцами…» Вот и пришлось.
«Да, Лихачев верный парень. А Костя? — Крутов иронически усмехнулся над своими потугами: — Вот и все твои познания. Это тебе не характеристику выдать для вступления в комсомол».
Что говорить о других, когда сам о себе ничего не мог еще сказать, не был уверен — хватит ли духу, выдержки, не спасует ли в трудную минуту? Ведь хотеть — это еще не все, надо уметь, надо набраться опыта, надо вжиться в эту новую и страшную жизнь — войну. Только со временем станет ясно, кто на что способен.
Утром роту подняли без горниста, командой, чуть свет. В сыром росистом лесу было прохладно, дым от полевых кухонь стлался по-над землей, обволакивая кусты, деревья, растекаясь, как речной туман.
Поднявшееся солнце застало батальон на марше, среди ржаных полей, перелесков; в стороне по пригоркам маячили деревушки и темные рощицы с погостами. К деревенским избам клонились старые ветлы и развалистые березы с пониклыми ветвями.
Шагалось легко, мягкий податливый песочек на проселке, не знавшем автомобилей, приглушал шорох ног и стук повозок. Крутов щурился, посматривал по сторонам, любуясь окрестностями. От ночных мрачных раздумий не осталось и следа.
Природа здешних мест поражала его не столько красотой, сколько налетом какой-то элегической грусти во всем, на что ни взгляни.
Он привык, что на Дальнем Востоке и в Сибири природа дышит буйной силой: сопки — так вздымают голубые зубцы под облака; тайга — так покоряет человека своим размахом, тяжелым безмолвием, пространствами; хлеба — так поля, как море разливанное; реки — ревут на перекатах и у таежных заломов, бьются среди скал, а вырвавшись на равнину, разливаются на километры.
Там любуешься природой, как необъезженным скакуном, и если сердце не устало жить, оно трепещет: вот взберусь на эту гору — и передо мной откроется необыкновенный мир; вот сейчас ухвачусь за гриву ветра — и пусть он, выгибая упругую грудь паруса, мчит меня на простой лодчонке по речному раздолью; вот…
Здесь же плакучие седые ветлы клонятся над дорогой, и теплый полуденный ветер ласково перебирает серебристую листву, как клавиши. Так и кажется: только прислушайся — сейчас уловишь грустную песню о быстротечности человеческого счастья.
Лес поднимающий темные свои зубцы за узкими полосками голубеющего льна и хлебов, на вид строгий и неразгаданный, а войди в него хоть в самую глухомань, и нет в нем никакой тайны, ничего кроме блуждающего обманного эха да тоскливого зова кукушки.
Сами поля раздроблены, раскиданы, на них только и остается что пройтись с косой и серпом, а не с комбайном.
Двойственные чувства одолевали Крутова. Как художник, он радовался, улавливая неповторимую прелесть отдельных уголков — какую-нибудь одинокую ветлу, мосточек, изгиб дороги среди ржи. Все это так и просилось на бумагу, на холст, так и создавало настрой души, созвучный с настроением левитановских картин. А как человек — печалился.
— Убого живут, — говорил Лихачев, шагая вслед за повозкой с пулеметами. — Ни свету, ни радио, ни газет… Что они тут зимой делают?
— Умывальники ихние видел? — смеялся Сумароков. — Слышь, смотрю — на крылечке горшочек подвешен. Спрашиваю, для чего? Говорят, умываться. В избу заглянул, а там лавки вдоль стен, стол да кровать — и больше ничего. Чудно…
— Кто как привык, — сказал Лихачев. — Понимать — понимаю, а все равно как-то дико. У нас на Урале такого нет.
— И у нас на Дальнем Востоке нет, — кивнул Крутов. — В самых глухих местах и то как-то по-другому. Мать рассказывала, как раньше по деревням в Белоруссии жили, так вот теперь смотрю — похоже. Мне самому жить в деревне не пришлось…
Он не договорил. Крики «Воздух!», «Самолеты!» заставили их оглянуться. Сбоку, со стороны солнца вынеслись два истребителя. Только когда они с ревом проносились над идущей колонной войск, Крутов разглядел на желтых крыльях черные кресты: немцы! Враг! «Ло-жи-и-сь!»
Колонна враз смешалась, бойцы брызнули врассыпную с дороги. Это было столь неожиданно, что никто не мог понять толком, что же происходит. Командиры в нерешительности переглядывались: открывать огонь или нет? Ведь за каждый патрон строго взыскивали. Как действовать в подобных случаях, никто ничего не говорил.
Самолеты пронеслись, сделали разворот. Теперь уж никто не сомневался, что они заметили колонну и возвращаются. Лихачев кинулся к повозке, чтобы снять пулемет.
Огня не открывать! — запальчиво крикнул Коваль. — Команды такой не было!
— Бомбить будут!..
— Маскируйся!..
— Рассредоточиться надо!..
— Лошадей, лошадей с дороги!..
— Какой идиот там стреляет? Башку сниму!
— Ложись по кювету!..
Самолеты, нацелясь носами на колонну, шли в пике. Откуда-то от хвоста колонны раздалась частая дробь пулеметов. Счетверенная пулеметная установка с машины ПВО открыла огонь.