Испытание на верность — страница 24 из 90

В середине, в луже крови лежала раненая девчонка, а возле нее суетились, ахали остальные, не зная, как к ней подступиться. Раненая дышала хрипло, на губах возникали розовые пузыри.

— Ой, убили, убили… Господи, что делается…

— Кровь останавливать надо…

— Мы только поднялись, когда он снова летит. Она мне: «Ой, тетя Паша, страшно!» Не бойсь, говорю, наверно, опять листовки бросать будет… А он в это время «тыр-тыр-тыр!» из пулемета. Я не помнила, как свалилась, голову прячу, когда слышу: «Ой, в меня стрелили!..»

— Ирод, видел же, что одне женщины.

— Еще как видел! Мы-то его харю видели: высунулся, змей очкастый.

— Да бросьте вы, за помощью посылать надо.

— Нюрка, беги, ищи командира, пусть машину шлют.

Возле раненой хлопотала чернявая девушка в белой косынке — санитарочка. Растерянная, бледная, со страхом глядела она на восковевшее лицо раненой, зажимала бинтом пулевую дырку. Руки ее, все в крови, дрожали, и это ей плохо удавалось.

— Ранена девка? Куда? — деловито спросил Лихачев.

— В грудь…

— Так чего же ты? Перевязывать надо, а не кудахтать.

— Как, если ее не пошевелить…

Со странным спокойствием к виду чужой крови, будто всю жизнь только тем и занимался, что оказывал помощь, Лихачев опустился на колено, потребовал:

— Ножницы есть? Давай!

Санитарка кивнула на раскрытую сумку: там все.

В один момент он вспорол кофточку на груди раненой, разрезал бюстгальтер. Санитарка убрала на время руки с бинтом. Глазам было больно смотреть на белые, как атлас, топорщившиеся кулачки грудей с нежными сосками, залитые кровью. Пониже правой хлюпала в черной пулевой дырке и толчками выплескивалась темная струйка, стекая под спину раненой.

Крутов отвел глаза, но Лихачев сурово потребовал:

— В моем кармане пакет. И свои давайте. Живо!

— Сначала надо подушечку, — подала голос санитарка. — Чтобы остановить кровотечение… Не очень сильно идет, окрутить бы…

— Так чего же ты… Давай! — скомандовал Лихачев. — Плотней прижимай, не бойся, больней, чем есть, не будет…

Женщины переговаривались вполголоса:

— Что значит мужчина.

— Мужикам на роду написано воевать.

— Еще неизвестно, кому больше достанется: нам или им.

Лихачев подсунул черную клешнятую руку под спину раненой, легко, без усилий приподнял ее, чтобы ловчее было окрутить бинтом.

— Эх ты, тоже мне — доктор! — укорил он санитарку. — «Не очень сильно идет…» Рана-то сквозная, потому и не идет. Клади бинт снизу, шевелись, не видишь — через другое отверстие кровью исходит. Богу душу отдаст, тебя же обвиноватят…

Санитарка накручивала третий пакет, когда у рва, резко качнувшись, затормозила санитарная машина и из нее выскочили военфельдшер и два бойца с носилками.

Лихачев встал, крепко вытер ладони об голени, окрученные пыльными обмотками, и кивнул:

— Ходу, братва! Тут сейчас без нас обойдутся.

До самого вечера только и было разговору в роте что о налете самолета, о раненой.

— А санитарка, — со смехом вспоминал Сумароков, — от страху аж зубами чакает, слова сказать не может. Нагнал на них самолет дури.

— Девка, что с нее. Пашка и тот растерялся, как только кровь увидел. Слабаки, брат, вы на это дело.

— Это он не от крови, — сказал Сумароков и вздохнул: — Эх и девка, ослепнуть можно. Как увидел все «добро», аж душа зашлась. Тут не только отвернешься — зажмуришься. Я бы на твоем месте не вытерпел, подольше бы за лифчик подержался…

— Дурак ты, — почему-то вдруг покраснел и озлился Лихачев. — Я бы, да я бы… Будто я голой бабы отродясь не видал.

Вечером небо долго не хотело гаснуть, горело жарким закатньм пламенем. Казалось, полыхает где-то за дальним лесом пожарище и не закат, а зарево в полнеба кровянит кромки уснувшего облачка, не дает проклюнуться звездам.

Стемнело, когда в роту пришел почтальон — рыжий, неуклюжий, с тяжелой головой на сутулых плечах Векслер. С первого дня службы надел он сумку почтальона и за два года узнал всех — по фамилии, имени, отчеству. «Этот не перепутает, не занесет письмо в другую роту», — говорили про него бойцы.

Сейчас, когда все подразделения полка были рассредоточены, обойти их с тяжелой сумкой не так просто.

Крутов получил весточку от Иринки, первую, как расстались.

«Беспокоюсь, тоскую, не нахожу себе места, — лейтмотивом звучало со всех четырех страниц. — Что делать, как жить дальше?»

Долго и обстоятельно писал он ответ на это письмо. «Устраивайся на работу, набирайся терпения, жди». Его советов, чтобы все выполнить, хватило бы ей по крайней мере лет на десять. Да жаль, не успели они дойти до нее, — она все рассудила по-своему, быстро и без колебаний.

«Павлик, милый, — писала она в следующем письме (Крутов получил его через пять дней после первого). — Не сердись на меня, я не могу сидеть дома, когда ты на фронте. Мою просьбу удовлетворили — посылают учиться на военную радистку. Самое большее через полгода мы будем на фронте с тобой вместе бороться за наше счастье. Не бойся, все будет хорошо. Я разыщу тебя где угодно, ты еще не знаешь, какая я. Целую тебя несчетно раз, мой любимый, мой первый, мой единственный, на веки вечные.

Твоя Иринка.

PS. Когда ты будешь читать эти строки, меня уже не будет дома. Завтра мне приказано явиться в военкомат, и нас отправят в Новосибирск. Куда дальше, пока не знаю. При первой возможности сообщу новый адрес».

Эта новость ошеломила Крутова.

«Иринка, что ты наделала, зачем? — запоздало корил он ее. — Кто тебя гнал на фронт, зачем ты взялась не за свое дело?»

Против воли в глазах стояла недавняя картина: черная пулевая дырка под девичьей грудью с хлюпающей в ней кровью.

«Почему ты не спросила моего совета, прежде чем решаться на такой шаг? Ты же еще не представляешь, что такое война. Кто тебя предостережет, кто оградит от опасности, которая здесь подстерегает каждого? Ведь фронт это совсем не то, что нам раньше казалось…»

Сильнее всего он был огорчен тем, что не в состоянии был что-либо исправить, изменить. Все свершалось не так, как думалось, помимо его воли. Грозные события, как бурлящий поток, подхватывали всех — мужчин и женщин, затопляли землю.

Глава десятая

Ни кирпичные толстые стены, ни козырьки на окнах, отгородившие заключенных от городской беспокойной жизни, не смогли воспрепятствовать проникновению вестей с воли. Война. Не оставалось в камере человека, которого не взволновало бы это событие. Надежда обрести утраченную волю замаячила перед Сидорчуком. Война с Германией начисто отметала многие из обвинений, по которым он вынужден был давать объяснения, хотя и не признавал себя виновным. Да, он был прав, тысячу раз прав, когда искал ясности в ориентации армии на будущего противника. А кто-то счел это за подрыв авторитета партии, чуть ли не за покушение на существующий строй. Как там ни крути, а выходит, что врагом номер один была и остается Германия, несмотря ни на какие договоры. Пришло время, и Гитлер разорвал договор о ненападений с Советским Союзом с такой же легкостью, как это уже проделывал с другими странами.

Припомнился разговор с Матвеевым. «Нет, дорогой, — запоздало упрекнул его Сидорчук, — не просто фашизм наш заклятый враг, а именно германский. Что-то ты теперь скажешь, товарищ комиссар!»

Он понимал, что сейчас страна переживает ответственный период — наряду с отражением агрессии идет бурное развертывание вооруженных сил. Ведь нападение внезапное. Это обстоятельство и тревожило и вселяло надежду, что голод на командные кадры заставит органы обратиться к пересмотру многих Дел.

Теперь Сидорчук ждал суда, который должен был решить его судьбу, но суд все оттягивали, и ему ничего не оставалось, как ждать.

Некоторые советовали ему писать прошение с просьбой отправить его на фронт, где он мог бы искупить свою вину перед советской властью. Но Сидорчук не решался. Не мог он просить об искуплении вины, которой за собой не чувствовал.

«Буду ждать, — твердил он себе. — Должны вспомнить».

И такой день пришел. Загремела отпираемая дверь.

— Сидорчук, выходи!

Он вскочил с нар и торопливо направился было к двери, но «вохровец» остановил его:

— Манатки есть? Забрать все с собой.

Сидорчук оказался на воле. Белые кучевые облака плыли над городом, шелестела листва тополей, раздавались гудки автомобилей и людской говор, и все это в первый миг ошеломило Сидорчука.

Он был свободен. Он стал думать, что ему предпринять. Казалось бы, все ясно: прежде всего в военкомат. Но что-то, будто заноза, мешало ему, не давая сосредоточиться, словно оставалось что-то несвершенное, но крайне необходимое, без чего нельзя ступить дальше. Сидорчук огляделся. На дальней скамейке сидел старик с газетой.

— Как я мог забыть, — сказал Сидорчук, вскакивая. — Россия… Что стало за это время с Россией?..

Старик понял его с первого слова и отдал газету. С ее страниц на Сидорчука властно дохнула война. Названия направлений ошеломили его: как далеко проникли гитлеровцы! И вдруг на него словно бы повеяло свежим ветром: под Ельней наши войска перешли в контрнаступление и успешно продвигаются вперед. Гитлеровцы в панике бегут, бросая технику и вооружение…

«Так, только так и должно быть», — сказал себе Сидорчук и с благодарностью вернул старику газету.

Теперь он знал, с чего начинать: первым делом к военкому города и требовать возвращения в часть. Судьба жены, детей прояснится сама собой, пока он устраивается. Командир полка должен находиться на передовой вместе со своими бойцами. Все, что пережито, что в течение года заслоняло перед ним смысл жизни, надо отбросить, как грязную одежду, чтоб не потерять права открыто смотреть людям в глаза.

* * *

Незаметно пожелтели поля. Побурела зеленая листва на деревьях, кустарники напитались брусничным соком, полыхая издали, как флаги. Изменилось и лицо земли: глубокие рубцы противотанковых рвов, эскарпов и окопов рассекли его в разных направлениях. Многочисленные доты и дзоты, как могилы древних витязей, выросли на холмах и глядели черными, будто в прищуре, глазами амбразур вслед убегающим изломам проволочных заграждений. Где-то на схемах оборонительных сооружений красные стрелы их взглядов, пересекаясь, создавали непроходимую полосу перекрестного, косоприцельного и кинжального пулеметного и артиллерийского огней.