Выстрелы — одна очередь за другой — заставили его вздрогнуть, поднять голову. Лошадь коновода впереди силилась оторвать зад от земли, упиралась передними ногами, но тут же запрокинулась набок и заскребла копытами. Коновод мешком лежал в стороне, и нога в стремени, согнутая в коленке, обнимала седло. Все это произошло столь неожиданно, что Исаков глядел вытаращенными глазами и ничего не мог понять. В чем дело? Кто стрелял? Почему коновод с лошадью валяются поперек дороги? По мере того как он осмысливал происшедшее, испуг сдавливал сердце, разливаясь по всему телу, руки, ноги цепенели, перехватило дыхание, как если бы его враз окунули в ледяную воду.
Тр-р-р! Тр-р! — хлестнула очередь сзади.
Исаков увидел, как впереди посыпались с деревьев ветки. И опять он не сразу сообразил, кто стреляет и зачем. Зато голос, прозвучавший, как клацанье затвора, откуда-то из кустов, вмиг прояснил все, отмел сомнения; обращались к нему:
— Хальт! Хенде хох, рус…
Из кустов вышел гитлеровец, держа Исакова на прицеле автомата. Он был не один, за кустами угадывались еще люди, они следили за Исаковым настороженными глазами и готовы были изрешетить его, посмей он не повиноваться.
У Исакова затрясся подбородок, рот непроизвольно раскрылся, он хотел сказать, что же вы, сукины дети, делаете, но вместо слов издал нечленораздельное «а-а-а», словно немой. Это что же такое выходит — плен, его — командира полка в плен?! Но он не хочет, не хочет! Такой позор — плен! Лучше не жить, лучше пулю в лоб! Пусть смерть, но это всего лишь мгновение — нажать на курок, и все. Зато не мучиться по лагерям, зато не станут тыкать в лицо пальцем, как на изменника.
Он слишком редко пользовался пистолетом, мирясь с ним так же, как с необходимостью носить полевую сумку или ремень на поясе. Неделями не расстегиваемая кобура затвердела, да и рука, кинутая к кобуре, не нашла ее на месте, и пальцы, нахолодавшие и бесчувственные, неумело заскребли по крышке. Гитлеровец — опытный вояка; разведчик, привыкший выкручивать руки пленным, внимательно следил за ним, за каждым его движением; он мгновенно взмахнул автоматом и огрел Исакова рукояткой по локтю: рука сразу повисла плетью.
— Хенде хох! — снова угрожающе пролаял гитлеровец.
Исаков неловко поднял левую руку, правая не повиновалась, охваченная острой болью. Лицо искривилось от страдания, он выглядел жалко в перекосившейся шинели с подбитыми ватой широкими плечами, вовсе не рассчитанной на такого рода движения. Помнится, он получил отрез тонкого сукна с синеватым отливом незадолго перед праздником Красной Армии, и жена приняла все хлопоты по пошиву шинели. Исакову только и заботы было, что позволить портному снять мерку да примерить, когда тот приметал рукава, — не жмет ли под мышками. Под плечи портной подвел вату, отчего сам Исаков удивился: неужели он такой стройный и с такими широкими плечами? Хотел заставить, чтоб ваты убавили, но жена запротестовала: сейчас так принято, так модно! Шинель вышла теплой, но движения всегда стесняла. Но ведь командир полка не боец, ему не отрабатывать штыковые приемы! И он мирился.
Гитлеровец, не опуская автомата, толкнул ногой коновода. Мертвое тело послушно и безвольно качнулось, нога выскользнула из стремени. Лошадь еще билась, хрипела, а коновод готов, Исаков это понял. Он настороженно следил за каждым движением гитлеровца. В кустах что-то властно сказали, оттуда вышел второй гитлеровец, наставил автомат в ухо лошади. Выстрелы прозвучали глухо, как в мешке. Лошадь еще раз дернулась и затихла. Гитлеровцы, теперь оба, подошли к Исакову.
— Слезай, приехали! — произнес первый по-немецки мрачным угрожающим тоном. Видя, что Исаков его не понимает или не очень спешит повиноваться, махнул рукой, приказывая ему слезть. — Шнель! — прикрикнул он.
Исаков, оглядываясь, не закатят ли ему в спину очередь, когда он опустит руку, кулем сполз с седла. Ноги отказывались его держать, губы дергались. Он думал, что его сейчас, вот тут же у дороги расстреляют, ведь он командир полка, причем головного в дивизии, причинившего им, гитлеровцам, такие потери. Конечно же, по логике, они его расстреляют.
Второй гитлеровец быстро, будто всю жизнь занимался карманными кражами, прямо с артистической ловкостью выхватил у него из кобуры пистолет — новенький «ТТ»; Исаков проносил его около года, но так и не опробовал — все недосуг. Гитлеровец был молодой, с розовыми оттопыренными ушами, белобрысый, справный, холеный. Он заинтересовался оружием, повертел его в руках, даже принюхался к смазке; потом резко передернул его: патрон, находившийся в стволе, отлетел далеко в сторону, а второй из обоймы вошел на его место. Нажал на спуск, бухнул выстрел. Пуля вскинула комок мерзлой земли у ног лошади, и та отпрянула испуганно в сторону.
Гитлеровец рассмеялся довольный и расстрелял всю обойму, целясь в ствол дерева. И опять из кустов офицер или унтер, Исаков не мог рассмотреть кто, сказал что-то повелительное, должно быть относящееся к молодому гитлеровцу, потому что тот откликнулся короткой фразой. Должно быть, ему сказали — брось, мол, волыниться, игрушки не видел? — так понял это Исаков, и гитлеровец ответил, что все, кончаю!
Он действительно размахнулся со всего плеча и забросил пистолет в кусты.
Исакова подтолкнули в спину — вперед! Он оглянулся — правильно ли понял, ему кивнули, шагай, мол, в лес. Он послушно сдвинулся с места, и опять ему показалось, что его ведут лишь затем, чтобы пристрелить, и от этой мысли ноги опять стали ватными. Наверное, гитлеровец, что так свирепо смотрел на него вначале, понял это его состояние и решил подбодрить:
— Не бойся, рус. Официрен гут! Плен — гут! — ткнул пальцем в широкие шевроны на рукаве, спросил: — Дас ист регимент?
— Да, да, я командир полка, — ответил Исаков и указал на шпалы в петлицах. Таиться, что-то скрывать бесполезно!
— О-о, понимайт! — осклабился гитлеровец. — Все есть карашо! — и покровительственно похлопал Исакова по плечу.
Исаков понял, что его не собираются сразу расстреливать, и на душе полегчало. Лишь бы довели до какого-нибудь штаба, а там разберутся. Прежде чем навсегда скрыться в лесу, он оглянулся. Его лошадь, как была под седлом, мирно пощипывала траву на обочине, перебирая губами осеннюю ветошь, а лошадь адъютанта стояла чуть поодаль с окровавленной ногой, но самого лейтенанта близ нее не оказалось, и подполковник понял, что вторая очередь предназначалась адъютанту, но по счастливой случайности задела только лошадь, а сам он улизнул.
А вот у него впереди плен. «Что ж, во всех войнах бывают пленные, — смиряясь с новым для него положением, подумал Исаков. — Значит, надо набраться терпения, приспособиться, чтобы выжить».
Одно плохо, что нельзя об этом сообщить семье. Пришлют повестку, что пропал без вести, будут печалиться, переживать.
Напрасно ждали Исакова в Гильнево. Звонили во все подразделения, куда только можно, но никто не мог ответить, что с ним, где он, почему до сих пор не объявился.
Отключались от связи батальоны, так как гитлеровцы, появившиеся в их тылу, по сути, свертывали жидкую, непрочную, наспех едва прикрытую с пятого на десятое людьми оборону, вытянутую в ниточку. Батальоны отходили не к Гильнево, не к штабу полка, а дорогами — на запад, и, не имея с ними связи.
Лузгин не в состоянии был как-то повлиять на обстановку. К тому же, зная нетерпимость Исакова ко всякому проявлению самостоятельности, он и не пытался вмешиваться в события. Тут хотя бы уследить, быть в курсе, если спросят.
С надеждой поглядывал он на Матвеева, но тот воротил глаза в сторону, непримиримо вздергивал острые плечи. Он не собирался выручать Исакова из беды: достаточно тот ему поднасолил! Хочет тонуть — пусть тонет! На целый день оставить полк без руководства, где-то шляться, когда все висит на волоске! Он был уверен, что такое не сойдет подполковнику с рук. Горелов не из таких, кто прощает разболтанность.
Сумерки окутывали землю, в доме уже зажгли свечи, когда в Гильнево, не прикрытое ни единым постом, вошли гитлеровцы. Они вошли на восточную окраину деревни, полоснули вдоль длинной улицы из автоматов трассирующими. В западном конце деревни сразу поднялся шум, громыхание повозок. Гитлеровцы поддали жару, светящиеся трассы очередей расчертили воздух в разных направлениях.
Крутов сидел у порога, выжидая, когда у Морозова выкроится свободная минутка. Резко распахнулась дверь, вбежал боец, с порога крикнул: «Немцы!» Этот возглас, как взрыв гранаты, всех подбросил на ноги. Как? Откуда?
Но рассуждать было некогда, наиболее проворные уже выскакивали за дверь. Телефонисты торопливо обрывали провода с клемм, хватали аппараты, винтовки — и за порог.
Из деревни бежали скопом, толпой. Впереди громыхала кухня комендантского взвода, высвечивая дорогу угольками; обгоняя ее, настегивали нещадно лошадей ездовые повозок, порожних и груженных имуществом штаба полка и роты связи. Все торопились под защиту близкого леса.
Пули выхлестывали воздух над головами бегущих, рванулись в стороне две-три мины из ротного миномета.
Крутов бежал не слишком торопко, чувствовал в запасе силы, чтобы наддать в случае необходимости. Придерживая одной рукой винтовку, чтоб не колотила по боку, он в другой нес котелок с картошкой, все еще не теряя надежды покормить своего ПНШ. Он и приотстал потому, что не чувствовал панического страха, как другие, ему и в голову как-то не приходило, что это всерьез, что его могут убить или ранить. Котелок в руке здорово мешал ему, но он не мог выбросить картошку и оставить Морозова голодном. Это было бы не по-товарищески.
И тут он увидел приотставшего от остальных Матвеева. Он узнал его по командирской сумке, болтавшейся на боку и всегда пухлой от разных бумаг. Комиссар шел тяжело и запаленно, шумно дышал. В сумерках его лицо показалось Крутову черным как уголь. Матвеев остановился, оглянулся, рукавом отер лоб. Сзади почти не оставалось своих, и Крутов решил, что пойдет с ним рядом.