На перекрёстках этих фронтовых дорог регулировщицы под охраной пары бдительных бойцов с лычками НКВД. Вот и заградотряды начались. Это и есть заградотряд – эти двое. А больше и не надо. Остановят они подозрительного, а сопротивляться вздумает – тут желающих вражину попинать – до горизонта. Тут люди простые. Сопротивляешься бойцам НКВД – враг. Своих же не пинают. А если пинают, однозначно враг.
Мы постоянно сходим с разбитой колеи дорог, пропуская то батарею, то колонну грузовиков.
Канонада и всполохи на юге навевают тревогу.
Сколько войск! Я уже начал забывать, насколько большие людские массивы перемалывают друг друга. Миллионы людей! И немудрено – последнее время я как-то больше дикарём воевал. Плен, Пяткин, хроно-«зайцы». Вот рота. И забудешь, что идёт титанических масштабов месилово.
А для чего в эту голую степь нагнали наши отцы-командиры такую прорву народа? На войне редко когда просто так тратят моторесурс танков и драгоценное топливо. Контрудар? А не рано для контрудара? Когда он там был? В декабре? Рано ещё. А «Горячий снег» – вообще они там по пояс в снегу, а сейчас этого снега – кот наплакал. Грязь от него только. Вроде и холодно, а всё одно грязь. Так и норовит сапоги с ног стащить.
Ну, как тут не завыть:
Эх, дороги! Грязь да туман,
Холода, тревоги. Да степной бурьян.
Ещё засветло встали лагерем. Потянулись с котелками к полевой кухне. Повар последние пару часов все жилы вытянул запахом свежевыпеченного хлеба. На ходу готовил. Застревал постоянно – старая кляча, что числилась в его полевой кухне тягловым локомотивом, совсем не тащила. Толкали всем миром. Без кухни нам карачун придёт быстрее, чем от рук немцев. Тут на кострах не сготовишь – холодно, ветер, степь – дров нет. И времени на сбор дров и кострища – нет.
Повара нам нового дали. Вместе с кухней. До этого как-то обходились. Но до этого мы и не совершали таких переходов. Повар – очень весёлый и болтливый парень, успел каждому рассказать, что он воевал ещё на озере Хасан, где и попал в плен к япошкам. И сидел в Китае, в плену до декабря 1941 года, где и научился у узкоглазых самураев готовить китайскую еду и нелепую еду японской кухни. А потом его, как и массу других пленных – советских граждан, погрузили на пароходы и отправили на Родину. Он не заморачивался, а мне вот интересно – с хрена ли не отличающиеся добротой и сентиментальностью самураи решили вернуть пленных?
Сидел я в размышлениях – прямо копчиком чую в этом японском вопросе усы Отца народов. Бартер? А наши им чем сделали «хорошо»? Японцы «позволили» увести войска с Дальнего Востока в самый опасный момент битвы за столицу – это уже очень и очень немало! Ещё и пленные? Чем наши «расплатились»?
Размышлизмы мои были прерваны знакомым запахом. Дурь! Меня аж скрутило всего! Ё-моё! Вот это да! Ломка! В теле Кузьмина я же никогда не принимал! Только Голум, в моих снах голумских, баловался. Да что баловался – нарик он был конченый! Он! Не я. НЕ Я! Во снах! Не в реале! Но меня прямо физически ломало.
Нашёл я источник запаха – двое сидели, балдели. Все классические признаки обкуренности в наличии.
– Классная дурь, – просипел я.
– У-у, как тебя скрутило!
– Где взял? – гнул я своё. Я их видел и до боя за полустанок. Не принимали они тогда. Тут где-то добыли.
– Там нет уже, – смеются, аж впокат.
Весело вам? Хохотун напал? А мне вот не очень весело.
– Ты не ломайся, говори. Я сам посмотрю. Есть там или нет. У меня есть веские аргументы для поиска.
Они закатились ещё хлеще.
– Аргун-менты!.. – задыхался один.
– Венские… – другой.
Я схватил одного из них за грудки, поднял над головой, встряхнул, поднёс его лицо к своему, глянул прямо в глаза, мысленно «передал» ему всю ту свою боль, что я испытал. Истеричное состояние его сменилось паникой. «Ха-ха» сменилось «шугняком».
– Кто?! – выдохнул я ему.
– Повар! – завизжал он.
Я разжал пальцы, боец упал безвольным мешком, а я повернулся и пошёл прямо на кухню, уютно пыхтящую душистым дымом. Надо ли говорить, в какой ярости я был?
Поварёнок что-то учуял. Слинять пытался. Расталкивая народ, толпившийся у кухни, я успел поймать его за воротник. Он завизжал, рванулся, с треском отрывая воротник. Но я уже перекрыл ему путь к бегству.
Меня пытались остановить, хватали, я резко и жёстко высвобождался.
Поварёнок запрыгнул на подножку кухни, завизжал, демонстрируя мне эффектные па из танцев восточных единоборств. Ну-ну! Я пёр ледоколом, бойцы разлетались. Поварёнок завизжал, ударил ногой, метя мне в ухо. Ну-ну, опять же! Блок левой рукой, кулаком правой бью во внутреннюю часть его бедра, чтоб нога «отсохла». Он бьёт рукой – подныриваю, он – на подножке – выше, пробиваю его в печень. Снизу кулаком в лицо согнувшегося поварёнка – выпрямляется. Носа нет, глаза уже потерянные. Ещё раз в открытую печень – опять сгибается, падая. Вскинул руку, дождался, пока пролетит нужное расстояние, опустил локоть, с ускорением, на пролетающий затылок.
Тело рухнуло с разгоном во взбитую ногами грязь. Презрительно пнул его, плюнул в макушку.
– Ты убил его, – выдохнул кто-то из столпившихся штрафников.
– Такое дерьмо, как этот – живучие. Ничего с ним не станется.
Развернулся, чтобы идти на место, где лежали мои пожитки, – наткнулся на взгляды. Ротный, его бульдоги, политрук. Стоят, смотрят на меня. В оазисе стоят – штрафники расступились. В руке ротного ППС. Ствол смотрит на мои сапоги, убитые дорогами войны.
– Руки!
Я поднял. Связали. Для улучшения работы моих желез внутренней секреции провели мне экспресс-сеанс массажа внутренних органов. Ногами. В лицо не били. Навыки несуществующего ещё ОМОНа. Связали, повели.
Привели в блиндаж ротного. Пробитое перекрытие блиндажа снова накрыли, вычистили хлам, поставили буржуйку, что ещё не успела прокалиться, дымила. Да ещё и политрук оказался паровозом – курил одну за другой прямо тут, прикуривая от заплющенной гильзы, «бычкуя» в банку из-под американской тушёнки.
– Что это ты устроил? – проскрипел ротный.
Я молчал. Как ему ответить? Может, так?
– Самосуд, – вздохнул я.
– Вот даже как? И за что ты «осудил» осужденного? – удивился политрук, прищурившись от едкого дыма «козьей ноги», что так и норовил попасть в глаз.
– Изготовление и сбыт наркотических средств.
Ротный и политрук переглянулись.
– А то вы не знали?! – спросил я.
– И что? Штрафники на смерть ходят каждый день. Им надо. Чтоб с рельсов не соскакивали.
– А чё ты перед ним оправдываешься? – удивился политрук. – Пусть твои махновцы его обработают, а я в трибунал оформлю.
– Так ты, Вася, ни хрена в людях и не разобрался, – покачал головой ротный. Политрук Вася обиделся, губы надул, зло трамбовал половину скрутки в банку.
– Таких – что бей, что в жопу целуй – им прохладно. Так, боец?
Я пожал плечами. Это ты психолог, я так – проездом тут.
– Ты же в плену был?
– Был, – киваю.
– Сбежал?
– Сбежал, – снова киваю, как тот Герасим, что на всё согласен.
– Били?
– Били, – соглашаюсь.
– За что?
– За дерзость, – усмехаюсь.
– А именно?..
– Там же наши, русские, им служат. Немцы – белоручки, не мараются. Вот я у них и спрашивал, что ОНИ будут делать, когда НАШИ вернутся?
Ротный улыбнулся. Лучше бы он этого не делал. Не улыбка, а оскал боли от ноющего зуба.
– Один раз? – спросил он.
– У каждого, – ответил я.
– Ишак, – пожал плечами ротный. – Понял, политрук? Его каждый раз били, а он всё одно наглеет.
– А ты как увидел? – спросил у ротного политрук.
– А когда мои орлы его мутузили, он дёрнулся. Как сдачи дать хотел. Не боится совсем. А ты не видел, как он к фрицам в окоп прыгал?
– Нет.
– А я видел. Оформляй в трибунал. Этого бить – только потеть. Слушай, Дед, а что ты так на травку эту взъелся?
Опять я завис. Как ему объяснить причину ярости, охватившей меня? В тот момент просто я вдруг понял, что я – наркоман. Оказывается, зависимость от наркоты не физическая. В этом теле, в этом мозгу никогда не было ни капли препаратов. Зависимость психическая. Я – наркоман. Я – ублюдок! Ничтожество конченое. Приятно, резко и вдруг – осознать себя куском говна? Каким будет моё отношение к морде, что ткнула меня в моё же дерьмо?
– Я сам наркоман. Я думал, что всё, покончено. А услышал запах – так меня ломать стало! Так я разозлился! Сколько народу оскотинилось, сколько людей погибло из-за этой дряни! С резьбы слетел.
– От водки не меньше гибнет. Что, теперь спиртзаводы жечь? Или старшину забить насмерть, чтоб боевые сто граммов не выдавал? Сам же получаешь! – разозлился вдруг ротный.
– Водка другое, – мотаю головой. Не как Герасим.
– Одно и то же! – в злости скрипит ротный.
– Другое! – отвечаю, повышая тон.
– Ишак! Упёртый, упрямый баран! Забирайте его! Оформляй, Вася!
Трибунал состоялся через несколько часов. Председатель – какой-то пожилой мужик с седым ежиком на голове, с мешками под глазами от усталости. Знаков различия – не видно, он закутан весь – простыл, лихорадит его.
Разобрали меня быстро – дело кристально понятное – один штрафник забил насмерть другого. Я, оказывается, сломал шею поварёнку. Локтём? Или он сломал шею от удара о землю? А какая разница? Присудили расстрел. Возмутился ротный – одного я убил, второго – расстреляют. А воевать кто будет? Пушкин? И этим спас меня от очередного расстрела.
Заменили годом штрафной роты. Вот и всё. Освободили в «зале суда». Без конвоя попёрся искать Шестакова. Он пьян. Допил шкалик, что был в моём вещмешке. Больше ничего не пропало. Галеты, банки консервов – не тронуты.
– А я тебя уже поминаю, – сонно сказал он.
– Рано хоронишь. Спи. Позже умрём. Двигайся. Замёрз я.
Лёг, прижался в тёплому боку Шестакова. Как хорошо, что призрак бородатого пидорга не бродит тут. Есть тут, конечно, такие. Всяких больных хватает. Но относятся к ним тут, естественно, с презрением. Как в зоне, они – неприкосновенные. Западло. И живут они, забившись под плинтус. Потому и обнимаются бойцы перед смертью без всякой заднеприводной мысли. Потому спят, тесно прижавшись, как супруги. Потому что холодно. А скучковавшись – теплее.