— Ты смотри, как чешет, — охнул Денис, — я это отражу!
И вечером, сочиняя статью для «Вагранки», так и написал, добавив от себя: «Пусть мечтает Пуанкаре — о лакомом русском куске, — плохо разве? — пусть подсчитывают Рябушинские проценты убыточности коммунизма для России, — пусть! — пусть шамкает прославленный вождь социал-интервентов старичок Карлуша Каутский — о «большевистском тупике», пусть хныкают слепые оппортунисты, не видящие активности рабочих масс, — но ведь как завернул! — пусть петушатся леваки, трогательно обнявшись с правыми нытиками. Пусть! Амовцы делают свое верное пролетарское дело — дерутся за выполнение пятилетки…»
— Пишешь ты в общем и целом гладко, — сказал Лихачев, прочитав Денискину статью в черновике, потому что редактор велел показать директору: может, у того будут какие предложения. — Хорошо пишешь. Язык у тебя грамотный, образный. С чувством пишешь.
— Вам понравилось?
— Вполне! Чего уж тут. Если ты, братишка, на газетчика хочешь учиться, так направление дадим, от завода. Прямо на факультет. Нужное дело. Хочешь? Слово к слову приставлять — это, я тебе скажу, труд!
— Я, Иван Алексеевич, писателем хочу, — отвечал Денис, смутившись.
— Писателем! — круглые глаза Лихачева сделались строгими, он сдержал улыбку. — Писатель — это, считай, высоко! «Мои университеты» Максима Горького читал? Писатель… Жизнь надо знать, как господь бог, писателю-то. У меня отец печатником был, на первом месте у него небесные житии помещались, а сразу ниже — писатели. Там сюжет. Образ. Метафора, эпитет, так, а? Тоже кое-что знаю. Это тебе не на строгальном станке. Слово положить надо, так-сяк примерить, чтоб одно к одному строгать.
Лихачев пребывал в бодром настроений, и паренек-рабкор ему нравился. Лопоухий, застенчивый, на юнг-штурмовке — кимовский значок, в кармане — вечное перо. «Собранный паренек, а что видел в жизни? — подумал Лихачев. — Какие планы строит на будущее? Быть писателем? «Пусть петушатся леваки, трогательно обнявшись с правыми нытиками…» Верно, но ведь он не от себя пишет. Ни леваков он тех не встречал, ни нытиков».
— А почему ты статью все-таки псевдонимом подписал? — спросил Лихачев, подходя к окну и отдергивая занавеску.
— Эдиссон, Иван Алексеевич, на газетной полосе лучше смотрится, чем Шлыков. Д. Эдиссон — броско.
— Век живи, век учись! А мне-то и невдомек. Эдиссон — красиво. — Лихачев взглянул во двор. — Чего это там привезли? Трансформатор? Точно! — Обернулся к Денису. — Ну, вот что, Маркони, если ты всерьез решил в писатели двигать, я тебе подсоблю. — Прошелся по кабинету, паузой, подчеркнув значимость своего предложения, спросил: — Хочешь в деревню на коллективизацию? Трудно, непросто, но кое-что поймешь и про нытиков и про леваков. Надо крестьянство на колхозные рельсы ставить, иначе пятилетку не сдюжим. Будешь выступать от заводского нашего имени, что машину мы дадим, трактор дадим, инвентарем поможем… Но это, конечно, не сразу все будет, а ждать нельзя. Порохом пахнет.
Денис смотрел на директора робко, доверчиво. Он верил Лихачеву, и Лихачев понял, что надо найти какие-то очень правильные, нужные слова, и еще он подумал, а что, если бы этот паренек был его сыном или младшим братом, послал бы он его в деревню или нет, и ответил себе: да! Да, да, да! Сто раз да! И даже зубы сжал. Да! Он на сегодняшний день работал. О завтрашнем будем думать завтра. Сегодня надо ехать в деревню — едем!
— Мы сейчас проводим небывалый эксперимент. Я, Денис, в Германии был, в Америке. Там богаче живут, верно, но у нас силы есть и возможности сделать свою страну самой богатой и счастливой — вот такая задача стоит в пятилетием плане. Все это понимать должны.
— Я понимаю, — сказал Денис, серьезно насупив брови. И опять Лихачев подумал о тех словах, которые звенят, но никак не могут выплеснуться, ведь как же это важно сейчас понять задачу момента с перекидкой на будущее! Хоть бы засомневался этот паренек, что ли, слабинку бы дал, чтоб спор загорелся, и он тут как тут нарисовал бы ему про тех американских безработных, что толпами стоят у заводских ворот, о бездомных стариках, ночующих под мостами, сказал бы о неграх бесправных, о германских фашистах, это форменная банда, чистой воды уголовники! Пиво лакают и песни орут страшные.
— Тихо жить нам не позволят. Мы капиталистическому окружению кость поперек горла. Они войну развяжут, иного мнения быть не может. И вот до войны надо нам многое успеть.
— Это я понимаю, товарищ директор.
— Ну, а раз понимаешь, решай сам.
Сияла весна. В тихих симоновских палисадниках дымила черемуха. Фыркали мокрые извозчичьи лошади, шлепали копытами по лужам. Захлебывались в синей весенней стылости заводские гудки, и ветер пах горелым углем и молодой травой.
Дениса провожали всей бригадой. Он уезжал с Казанского вместе с другими амовскими партийцами, мобилизованными на работу в деревню. На вокзал приехали к девяти. Поезд уходил в девять двадцать. На мокром перроне играл духовой оркестр. «Эх, комроты, даешь пулеметы! Даешь батареи, чтоб было веселее!» По перрону ходил заводской фотограф, делал снимки. Петя Слободкин в галстуке, в галошах, стоял у самого вагона, давал Денису последние советы:
— Ты, Дениска, этого, ну, из себя при деревенских-то не строй директора, а то, глядишь, парни и поколотят. А то, думаешь, нет?
— Пиши, если что, мы тебе посылку пришлем, — сказал Степа. — Масла там, консерву какую пошамать найдем.
Нюрка прибежала перед самым отправлением и разревелась. Степа очень удивился, когда они с Денисом обнялись при всех, расцеловались, как невеста с женихом. Вот ведь бригадир всегда все последним узнает!
— Он, Денисушка, я ж тебя ждать буду, — ревела Нюрка. Беретка у нее сбилась на сторону, волосы растрепались. И другие девчонки слезы утирали рядом. На перроне блестели лужи, и получалось, будто все это они и наревели, женский пол.
— Денисушка, миленький, я на танцы ходить не буду, пока не возвратишься. Сразу с завода домой буду… Ой…
Звенел звонок к отправлению. «…За трудящийся народ да, да, да, да», — гремели трубы, и веселые голоса подхватывали слова припева: «Эх, комроты, даешь пулеметы…»
Поезд медленно тронулся, Нюрка пошла, а потом побежала за вагоном по лужам. Денис стоял на подножке, — там еще ребята стояли, — высовывал лицо из-за чужих плеч, махал рукой и чего-то кричал, кричал, но уже слов нельзя было разобрать. Играл оркестр, гудел паровоз.
16
Бригада сфотографировалась рядом с новым мотором, только что привезенным с испытания. Так получилось, что в июне тридцатого года в самый разгар первой летней жары подводили итоги конкурса молодых ударников, и комсомольская бригада Степы Кузяева получила — бывает же такое — первую премию.
В цех явился хромой фотограф, тот, что и на вокзале снимал, молча установил деревянную треногу с аппаратом, накрылся черной тряпкой, чтоб не отсвечивало, всем велел улыбаться. «Спокойно… Снимаю…»
— Товарищ фотокор, разрешите, я его вытру, — предложила Нюрка смущенно и кокетливо, будто это не мотор, а самовар и все собрались у нее дома пить чай с ватрушками.
— Так даже лучше, — подумав, ответил фотограф. — Сразу видно, на рабочем месте, не надо, барышня. — И посмотрел на Нюрку с многозначительной грустью. Тоже еще ухажер!
В тот же день назначено было собрание в Зале ударника, Степе как бригадиру полагалось говорить речь, а времени для подготовки дали один день, и Степа хотел начать с международной обстановки, рассказать кратко о значении грузового автомобиля для развития промышленности и смычки города с деревней. Затем хотел перейти непосредственно к задачам реконструкции, рассказать, как поднялось ударничество на АМО вообще и в отделе шасси в частности и как была достигнута высокая производительность на сборке моторов. Сидел за столом, писал. Отец, убирая ужин, посоветовал:
— Ты особенно о себе не помышляй, мой тебе совет — не надо этого. Твой номер крайний, ты понимать должен. Давай скромно, от и до. Расскажи про бригаду, похвали Кольку, Нюрку Точилкину, Петьку… Про Дениса скажи теплые слова, их внимание и тебе уважение. Я тут Ваську сухоносовского встретил, племянничка троюродного, — вздыхал отец. — В чайной мальчиком у Яковлевых служил, а теперь — доцент! Преподаватель. Так-то! Пойдем, говорит, дядя Петь, со мной на первую лекцию. Пошел. Все точно! Зал полнехонек, а Васька наш — на трибуну. Он науку читает, государственное право. Ну, права государств, как кому двигаться, правила движения. На юридическом факультете. И наш Васька превозмог! Товарищи студенты, говорит, давайте знакомиться, моё фамилие Кузяев…
Утром Степа переписал речь начисто. Писал, взмок. Вот когда Дениса не хватало! Получилось две страницы, и первому показал Кольке. У Кольки брат в парткоме работал. Колька прочитал, сдвинув к переносице лохматые бровки, определил:
— Десять минут.
— Десять много, — засомневался Степа, — меньше.
— Это ж только тезисы. Там разовьешь. Реакцию зала учитывай. Аплодисменты, бурные аплодисменты, вопросы, реплики…
Нюрка удивилась:
— Неужто сам писал?
— Нет, мамка помогала, — сострил Степа.
В назначенный час Зал ударника гудел, как электромотор с новыми коллекторами. На одной ноте тянул, ровно, без всплесков. Свободных мест не было. В полукруглом торце за-над столом президиума на алом полотнище было написано, что коллектив поздравляет молодых ударников.
Степе дали слово. Это была его первая речь. Сколько потом пришлось выступать Степану Петровичу и на заводских активах, и на коллегиях в министерстве, и в Госплане, и в Госснабе… В Японии он выступал, когда ездил туда с профсоюзной делегацией, в Чехословакии речь говорил на заводе «Шкода». Давно легко это у него получается, а тогда вошел на трибуну, достал свои два листочка, откашлялся. Яркая лампа жарко светила прямо в лицо. Зал застыл в ожидании. Кто-то покашливал. Кто-то поскрипывал стулом. Степа взглянул на свои листки, б