Испытательный пробег — страница 112 из 113

— Давай, годок, такси на двоих. Тебе далеко? До центра. Добро! И мне до центра. На Красную площадь хочу. Давай на пару? Счетчик пополам.

Морячок побросал чемоданы в багажник, сел на заднее сиденье. «Я, ребята, покемарю», — сказал. И тут же начал кемарить. «Минуток по шестьсот надо выбрать на каждый глазенап, — объяснил, не открывая глаз. — С Тихого, с Великого океана лечу…» Таксист, сухой рыжий парень, взглянул на него в зеркало, кинул взгляд на меня — чудака везем — и, когда выехали на шоссе, спросил, переключая на прямую передачу:

— Откуда прилетел, земляк?

— Из Свердловска.

Дорога от Домодедова до Москвы не слишком близкая, молча ехать скучно.

— Какую-нибудь свердловчанку, это самое, обидел?

— Нет.

Впереди автобус. Таксист врезает мигалку, взгляд в зеркало — назад и вбок, руль влево, и снова — на третью. Обходим автобус с легким моторным воем. «Клапана у тебя гремят». — «Завтра тэо». Заняли свой ряд. Снова на четвертую. Все хорошо. Руки расслабить, чтоб отдыхали: за день намотаешься и взгляд в мою сторону, краем хитрого глаза.

— Чего так грустно, земляк? Пассивный в этом смысле? Забот много?

— У кого их мало.

— Скучал по дому?

— А то нет…

Летели навстречу по обеим сторонам шоссе березы и елки, шуршали шины вишневых «икарусов», солнце золотило крыши. Таксист понял, что собеседник я никудышный, взглянул на морячка.

Морячок кемарил и вроде даже посапывал во сне. Шикарный чуб выбивался из-под бескозырки. Чуб пошевеливало легким сквознячком.

— С Амура летит, — сказал таксист и, чтоб я не сомневался, уточнил: — Погранвойска, зеленый кант.

Красиво ехал таксист. Эффектно. Руки бросил на руль совсем безвольно, плечи опустил. Не работа — отдых! Губами вытянул из пачки сигарету, не глядя прикурил, сплюнул табачную крошку.

Стучал счетчик, морячок спал, мне не хотелось говорить. Какое-то время ехали молча. Уже со всех сторон подступал к нам город. Смеркалось. Наружного освещения еще не зажгли, ни фонарей, ничего, и вдруг над крышами на траверзе Автозаводского моста я увидел горящие в сумерках под размытыми ветром облаками три голубые буквы — «ЗИЛ».

Бесконечное чувство возвращения. Несравнимое ни с чем и всегда новое! Помню, первый раз я вернулся из-за границы. Из месячной командировки. Поезд приходил ранним утром. Меня встречали на Киевском вокзале, с утра притихшем и залитом теплым солнцем.

Я вышел на пустынную площадь и почувствовал, что сейчас разревусь. По Бородинскому мосту, пустынному в этот час, катил, тихо позванивая проводами, голубой троллейбус. Над рекой, под мостом и над безбрежным асфальтом площади с умытым сквером стлался реденький туман. На стоянке перед сквером стояли машины, холодные, в росе. Было свежо. Но дома вокруг были уже освещены ровным утренним светом, и кое-где поблескивали окна. До чего ж красивой и величественной показалась мне Москва!

Рядом прыгала дочка, прижимая к себе заграничного мишку. Жена чуть отстала. Я еле сдерживался. Того еще не хватало, реветь у всех на виду! И, поняв мое состояние, отец загородил меня плечом. «Все хорошо», — сказал и прикурил мне сигарету. Никогда не забуду ощущение того утра, мокрый след его губ на сигаретном фильтре. Это было давно, а теперь я возвращался из обычной командировки. Двадцать дней — не срок и Урал — родная земля, не за тридевять земель летал, но горели над крышами три голубые буквы «ЗИЛ». Я никогда не работал на этом заводе, в том смысле, что не состоял в его стотысячном штате, я только собирал его историю, выписывал странички в архивах, расспрашивал очевидцев, интересовался вопросами надежности. Я не спешил к его проходным изо дня в день, я только писал о нем, но я был захвачен величием его истории. Конечно, Уралмаш больше, шире, грандиозней, но ЗИЛ — свой завод. Родной. Вся жизнь с ним. Я рос в Москве, и он рос в Москве, и судьбы наши пересекались каждый день.

Меня водили по Уралмашу, гигантскому заводу, выросшему на пустом месте в рыжей заболоченной тайге на кочках, поросших брусникой и маслятами. Для меня не поднимали паровоза, чтоб я удивился, почувствовал мощь техники и потом подсчитывал, сколько раз можно опоясать земной шар продукцией предприятия. Уралмаш — уникальное машиностроение: шагающие экскаваторы, прокатные станы, буровые установки, во время войны — тяжелые танки КВ и самоходные артиллерийские установки, которые брали насквозь и «тигра», и «фердинанда», и любой другой танк второй мировой войны. Я не искал специально факта, который бы мог стать символом времени, выхваченным из потока ритмом дня. Но в цехе крупных узлов, где собирают детали для шагающих экскаваторов, исполинов десятиэтажного роста, выступал перед коллективом симфонический оркестр Свердловской филармонии. Дело даже не в том, что все скрипачи, трубачи, дирижер во фраке с потертыми локтями и крупная дама в бархатном платье с арфой поместились на расточном станке. Играли Чайковского, Пятую симфонию. И когда знакомые с детства звуки финала поплыли под сводами, закопченными электросваркой, пропахшими горелым маслом и окалиной, открылось что-то в душе, истина какая-то. Вспомнился разрушенный домик в Клину, фотографии военных лет…

Звучит музыка, защищенная уменьем и — ах простите, Игорь Степанович, XX век кончается! — производительностью труда, возможностью противопоставить чужой силе свою силу. Индекс национального уменья — уровень качества. Качества во всем!

Я помню свое послевоенное детство и то, как полетной походкой в лаковых штиблетах выходили на сцену фрачные конферансье. С астрой на груди, с готовой шуточкой, что-нибудь вроде: «Только что шел я на наш концерт — и вот вижу…» А зал уже заранее улыбался, потому что все эти усталые люди, прошедшие войну, голод, эвакуацию, живущие в коммунальных квартирах, видели в этом фрачном человеке счастливого выходца из другого мира, с неведомого острова, где тишь да гладь, где девушки в белых платьях из парашютного шелка танцуют вальсы Штрауса, а мужчины кушают пирожные эклер.

Оркестр играл Чайковского. Оркестр во фраках, слушатели в спецовках, но те и другие были рабочими людьми. И лица их были рабочие. Люди делали дело. И не было ни сюсюканья, ни улыбок заранее, авансом, все всё понимали. Надо, значит, надо! «Тиха, товарищи!»

Горели над крышами три голубые буквы «ЗИЛ», мы остановились у светофора, я сказал, кивнув в окно:

— Завтра на завод нужно.

— На ЗИЛе работаешь? — спросил таксист.

Мне захотелось соврать, я соврал:

— В сборочном корпусе. В АСК.

— Вкалывать приходится?

— Как везде.

— Ну, у вас там все по науке, — отметил таксист, и эта его скромная похвала заводу была мне приятна.

Я возвращался на свой завод. На завод, где я никогда не работал, но на мой. И эта осознанная вдруг причастность к заводу, к его судьбе удивила меня. Мне уже было не все равно, как там на ЗИЛе.

Извечное ли человеческое стремление к законченности сюжета, к логической его закольцованности, не знаю, что меня толкало, но мне захотелось пройти со Степаном Петровичем по новому корпусу, выросшему на Шестом дворе, где стояли мы в начале нашего знакомства и жаркий ветер гнал красную кирпичную пыль.

Чтоб попасть в автосборочный корпус, надо спуститься вниз в широкий туннель, облицованный белым кафелем, как подземный переход где-нибудь под шумной магистралью в столичном центре. Все такое же, только над головой вместо уличного шума — гул механизмов, приводящих в движение сложное хозяйство сборочного корпуса, и во время смены никаких прохожих нет. Ни попутчиков тебе, ни встречных. В белом кафельном мерцании гулко отдаются наши шаги.

В корпус можно войти и по верху, войти, так сказать, с улицы, но мы выбрали путь, каким идут сборщики на рабочие места, уже переодевшись. Лестница из туннеля круто взмывает вверх. Сначала на уровне взгляда возникают тонкие стойки перил, ноги сборщиков у конвейера — сандалии со стоптанными задниками, закапанные маслом кеды, эластичные носки… Еще шаг наверх, и возникает сразу весь корпус — огромное пространство, залитое дневным светом и наполненное всегда волнующими запахами нового. Новой эмали, новой неезженой резины, новой электроизоляции… За несколько мгновений до нас прошел кто-то свежевыбритый, и пахнет одеколоном и бодростью. Высоко над головой, вдоль конвейера, плывут, покачиваясь и бликуя, автомобильные кабины — голубые, зеленые, песочные; по направляющим скатываются вниз, упруго ударяя в пол, как мячики, автомобильные баллоны, тонко и надсадно взвизгивают электрические гайковерты. Закручивать гайки вручную нет никакой возможности. Это все равно что корову вручную доить. Дорого будет. Тянутся вдоль корпуса на полкилометра два стоечных конвейера, один — для сборки двухосных моделей, второй — трехосных.

Мы шли вдоль конвейера, и на наших глазах из частей и агрегатов собирались автомобили, приближаясь к той черте, к тому завершающему участку, где царствуют шоферы-отгонщики, люди живописные, разбойничье в них что-то и хоккейное, диапазон от Стеньки Разина до Валерия Харламова и Фила Эспозито. В джинсах, в тельниках, с косыночками на шее, молодые, разухабистые. Походочка, разворот плеч — все как в кино! Взглянуть надо, как картинно вскакивают на подножку, перекинув сигарету в угол рта. Хлопает дверца. Выстрел. И новенький, стерильный еще грузовик издает первое рычанье. Пошел!

В чем только не обвиняли конвейер в свое время! Он лишает индивидуальности, низводит человека до уровня придатка к бездушной машине, больше того — самим фактом своего существования провоцирует неуемную тягу к материальному преуспеянию и к чрезмерной стандартизации жизни. Но конвейер же со всей очевидностью — прав был Лихачев Иван Алексеевич! — дал почувствовать человеку свою значимость, цену своего труда, роль своих живых рук, своих усилий в общей огромной задаче. Вперед!

С места трогают лихо, на больших газах, поиграв педалью акселератора. Так принято. У каждой профессии свои профессиональные обычаи, в общем-то даже не регламентируемые строгими правилами. Они годами складываются, отгонщики — отпетые парни, шалуны, лихачи, откатывают быстро, да и спешить надо: следом уже идет другой грузовик, такой же новенький, сияющий, только цвет не такой, не голубой он, а песочный, и дорогу ему, дорогу…