Встрепенувшись, он поведал про ситуацию, повторяющуюся в истории. Вспомнил, будто сам видел, поэт, когда построили Николаевскую железную дорогу, на первый рейс пассажиров совсем не нашлось. Солдат гвардейских пригнали, семеновцев да преображенцев. Ать, два — и по вагонам! Страшно было, а ну как паровоз с рельсов сойдет или, хуже того, котел у него лопнет к шутам и кипятком, брызгами летящими обварит до живого мяса? И так всегда.
— Разве потом не нашлось специалистов, профессоров да академиков, не просто колхозников из полеводческой бригады, посчитавших, что взрыв бензина в автомобильном баке — вещь очень даже реальная, оно так по их формулам выходило, и вот — настояли, чтоб впереди каждого автомобиля, было время, шел человек, размахивал красным флагом. Сегодняшние разговоры об опасности водородного взрыва эту как раз ситуацию один к одному и напоминают, — закончил Игорь Степаныч, посмотрел на меня весело, сразу растеряв всю свою начальственность. — Чувствуешь, голуба, какой расклад?
Я не чувствовал, но мне было ясно — времени зря он не терял.
При всей разнице характеров нас с моим заведующим роднило одно качество. (Или свойство?) Как-то мы выяснили про себя раз и навсегда, что ни он, ни я ни диктаторами, ни директорами солидного учреждения быть не можем. Нам заказаны должности — циркового шталмейстера, дирижера военного оркестра, судебного исполнителя… Мы оба жалостливы и не способны командовать. Мне — не нравится. А у него — не получается. «Ты боишься ответственности», — сказал Кузяев.
Помню, в армии наш старшина, прохаживаясь руки за спину, учил перед строем; «Кто умеет командовать, тот умеет подчиняться!» Если исходить из этой четкой сентенции, со мной все ясно: ни подчиняться, ни командовать я не умею.
— Ты взбрыкиваешь, — подумав, определяет Игорь. Но он тоже не умеет командовать, он суетится, поэтому мучается, переживает, борется в себе — он начальником должен быть, но все равно — кому дано? — победить своей натуры не может. Бывало, начнет строго, серьезно, как положено, решив дома, что хватит миндальничать, — нельзя коллектив распускать! — а потом заулыбается, всю его серьезность как смыло, он со всеми друг, приятель, ему интересно: «Алка, ты чего, старуха, хмурая?», «Генка, давай потреплемся!» — сам готов все сделать, сбегать, проверить, подписать, ну разве можно такому начальнику подчиняться? Да мы ж ему на голову… Он — слово, ему — десять. Он — десять, ему — сто!
— Руководить, — он вздыхает, — это как нравиться женщинам. Я лично никогда не нравился. Во мне тайны нет.
— Я думал, тебя такие глупости и не интересуют.
— Сейчас верно — меньше, а раньше чего уж, интересовали, — стыдливо признается он.
И это его неожиданное откровение заставляет меня задуматься. Я задумываюсь и понимаю, что мое тихое желание оставаться в рядовых предопределено. Не вчера и не сегодня. У меня точная дата. Раннее утро. Я иду на экзамен в четвертом классе. Во дворе нашего московского дома на Сретенском бульваре гулкая тишина. Мои шаги далеко слышно. Дворничиха тетя Поля из резиновой черной кишки поливает деревья. Брызги летят у нее из-под руки. Встает солнце. Верхние этажи освещены, ярко горят окна, а внизу темно и зябко. Тогда в четвертом классе экзамены были письменные и устные. Правильно, между прочим. И вот я иду на экзамен и все знаю. Мне бы самый трудный билет! Я готов!
Потом у меня будет много экзаменов — в школе, в полковой школе, в университете, права шоферские я получал, три раза ездил на Подкопаевский, но всего я уже никогда не знал. Мне не хватало времени. Последней ночи перед экзаменом не хватало. Я ленился. Мне было неинтересно, скучно или какие-то другие причины находились, вступали в действие, но вот выдалось мне одно такое утро, когда я все знал, и, может быть потому, вся моя жизнь приобрела иное направление.
Мама выгладила мне рубашку с длинными рукавами, как у взрослого. Рубашка висела на спинке стула у моей кровати и была еще теплая, когда я ее надевал. На мне шелковый красный галстук, тоже выглаженный, и маленького чернильного пятнышка на одном хвосте почти не заметно. У меня в рукавах запонки, как у папы. Я причесан, приглажен щеткой, во мне клокочет нетерпение, я нахожусь в состоянии абсолютной готовности. Ни с чем не сравнимое чувство, которого я уже никогда больше не испытаю. Но, пережив его однажды, я не хочу командовать. Мне понятен римский диктатор Сулла, который уверял, что тот, кто вырастит и попробует огурцы со своего огорода, тот уже никогда не захочет быть диктатором. (Это он удалился в провинцию от многотрудных государственных дел, был стар и болен. Все римляне были больны: они ели на свинцовой посуде и пили воду, подававшуюся по водопроводу, который сработали их рабы из свинцовых труб.) И совсем не в ответственности дело, это Игорь не прав, нам с Суллой не хочется вдруг или вновь оказаться на уровне, где слишком многое зависит от случая, от удачи, от того, как на тебя посмотрят, как ты посмотришь, от спортивного счастья, — это, если относиться к жизни с молодецким восторгом, допуская прессинг по всему полю; или от стечения совсем не зависящих от нас обстоятельств, если быть угрюмым пессимистом. Зачем? «Мою лопату от меня никто не отымет», — сказал мне мой шеф в мокром рудничном забое на большой-пребольшой глубине от поверхности, где мы присутствовали на испытаниях подземного автопогрузчика. Вся обстановка на него подействовала: мы оба в касках, сверху течет, ночь кромешная, только огни шахтерских ламп лучисто расплываются вдали… А накануне по институту распространились слухи, что Игоря забирают в министерство на очень высокий пост. Я спросил его: так ли это? Он ответил. Мне тогда показалось, я подумал, что у него тоже было свое утро, когда он первый раз понял, как это здорово все знать.
Однажды мы разоткровенничались. Представился случай. Устраивали легкий институтский сабантуй, среднее между банкетом и просто встречей в нерабочее время, разумеется, в складчину.
Тогда заместителем директора был у нас некто Виктор Александрович, большой специалист по таким вопросам. Он говорил, что коллектив надо сплачивать. Само собой, сплачивание предполагало присутствие горячительных напитков, коих Виктор Александрович был большой любитель. Кончил он плохо, но об этом чуть позже. Он считал, что просто так, без этого самого никакой откровенности не бывает, зато когда это самое, то все по корешам и коллектив сплачивается. У него несколько дружков было, последователей и пропагандистов его метода, так что, бывало, Виктор Александрович нетвердой походкой ходил по институтским коридорам с утра тепленький, громким голосом делал замечания уборщицам, чтоб содержали свои участки в санитарном состоянии, махал руками, гонял электриков, если обнаруживал, что где-нибудь в туалете не горит лампа, короче — генерировал энергичную деятельность.
Когда вышло постановление о борьбе с пьянством, он как-то серьезного значения этому не придал, решил — очередная кампания и продолжал все по-старому, уединялся куда-то с дружками, а затем принимался за работу.
Совершенно неожиданно на совещание к нам в институт приехал наш министр. Виктор Александрович сидел за столом президиума и тихо похрапывал, время от времени голова падала ему на грудь, и тогда в задних рядах слышалось его ровное дыхание. Виктора Александровича попытались разбудить. Вначале ничего из этого не получилось, а когда приложили чуть больше усилий, выяснилось, что он крепко пьян. Его уволили в тот же день, потом ребята встречали его в метро — он превратился в тихого, скромного служащего, в его манерах не было уже ни тени начальственности; а тогда — приближался Новый год, к Виктору Александровичу пришли с предложением, он его всецело одобрил, сам создал инициативную группу, коллектив надо было сплачивать, а потому со всех собрали деньги, по скольку там постановили, и началась суета.
Женщин отпустили на полдня приодеться. Столовую украсили гирляндами и елочными ветками. К вечеру наши дамы ходили нарядные, говорили и двигались шумно, стучали каблуками по лестницам вверх, вниз. Никто не работал. Часов в шесть сели за стол. Мы с Игорем устроились рядом, а напротив оказался Виктор Александрович, заместитель директора по общим вопросам. На какое-то время замедлив садиться, Виктор Александрович поднял над головой обе руки и, сцепив пальцы замком, приветствовал общество. Общество отвечало веселым оживлением. После чего Виктор Александрович, человек грузный, одинаково широкий в бедрах и в плечах, сел, положив на край стола перед собой пачку «Винстона», снял очки с затемненными стеклами, произнес:
— Рассаживайтесь, рассаживайтесь.
Нарастал шум и гомон:
— Мария Федоровна, да куда ж вы? Сюда, к нам, вот я и место вам держу.
— Селедушка — мечта! Плач Ярославны. Нежность…
— Зима есть зима, — усаживаясь, рассудительно объяснял младшим товарищам, окружившим его, заведующий техническим отделом Иван Филимонович, в прошлом военный летчик и ас. — Лето есть лето: море, бабы и папиросы…
Суета вилочно-тарелочная началась. Кто-то обносил всех винегретом, кто-то тянулся через стол за солеными грибками, приговаривая при этом остроумное: «Не долго мучалась старушка в преступных опытных руках». В общем, веселье разгоралось так, как оно и должно в подобных застольях.
Приближался Новый год. Желали друг другу счастья, желали, чтоб наш институт, который несмотря ни на что набирает и набирает авторитет, интересные темы разрабатывал, давал четкие рекомендации производству. И слава его гремела в автомобильном мире. Виктор Александрович достойно наклонял крепкую лобастую голову на квадратной шее, как будто все это к нему именно и относилось, шумно, с возней обнимал машинистку Нину, вроде бы случайно оказавшуюся рядом, но вот ведь — кстати и с руки. Наши электрики включили музыку, они японский сногсшибательный магнитофон принесли. Фотограф Леня, единственный, кто привел с собой жену, — такой уж он был оригинал, ну что тут попишешь, ему разрешали: художник, — залез на стул, кричал: «Тиха! Качумовский! Тиха украинская ночь. Я петь буду!» Виктор Александрович улыбался всем жаркой улыбкой, показывая тяжелое зубное золото, и вот уже в середине вечера, ближе к концу, когда они со вторым, Арнольдом Суреновичем, замом по науке, перемигнулись, пора-де уходить, он как-то рассеянно потянулся за одной бутылкой, за второй, безошибочно выбрав, которые были не начаты, а потом, вроде даже чего-то напевая под нос, одним жестом снял их под стол, твердо поставил себе под стул. Свидетели этой сцены кто отвернулся, кто сделал вид, что ровным счетом ничего не заметил, и только мой Игорь Степаныч засопел. Лицо его покрылось пепельно-алыми пятнами, губы сжались. Он посмотрел на шефа строго, но тот на его взгляд никак не отреагировал, кому-то через стол посылал приветствие, делая махательное движение пухлой ладонью. Визжала Нина. Леня со стула пел старинный романс про темно-вишневую шаль, ему уже начинали подпевать нестройно, магнитофон наигрывал что-то танцевальное, кто-то танцевал, из-за ограниченности пространства топчась на месте. И вдруг Игорь Кузяев, откинувшись, вытянул ноги, зашаркал, держась руками за край стола, жилы на его шее напряглись. Раздался дробный звук покатившихся бутылок. Виктор Александрович вздрогнул, рыпнулся под стол, но поздно.