Испытательный пробег — страница 48 из 113

Кони у Лаптева были свои, домашние, а сбруя мочальная, такую в пути подвязать легче, чем ременную, и санки обычные — розвальни. В беседке смеялись. Румяные дамы закидывали головы. Лошади били копытами, просили ходу. Ударил первый звонок, второй… Тройки встали к черте. И третий прозвенел. Пошел!

Кони сорвались с места. Звери-кони! Птицы-кони! Шеи-лебеди! Только охнули оба берега в стон, и заныло сердце, и подкатило к горлу. Где вы, наши… Первой шла карауловская тройка. Потом другие, и в самом хвосте в снежной пыли мотался Лаптев. Куда ж сунулся, простофиля? Смеху-то, смеху… «Будет знать, такой немазаный!»— «Саратовский, говорят…» — «Учи его, Москва!»

Прошли половину пути — полторы версты. И тогда Лаптев, надвинув глубже свой треух, взмахнул кнутом и крикнул лошадям заветное, чтобы выносили, детки. «Не выдай!..» И никто не понял, что же произошло в следующий момент. Снежный вихрь винтом пронесся по реке, и мужицкая тройка, коренник — рысью, пристяжные — галопом, обогнав всех, пролетела призовой столб. Ударил медный колокол, дернули за веревку. Ни одной тройки не было ближе тридцати саженей от победной черты! Никого не пустил Лаптев «во флаг»! Казалось, лед обрушится от криков с берегов. Оркестр грянул туш, но слышно ничего не было. Ротмистр Харлампиев в расстегнутой шубе вздевал руки к небу, нагонный ветер-свежак рвал его белую сорочку, показывал розовую грудь. Дамы махали муфтами. На мостах кричали «ура!». И гарнизонные кремлевские солдаты на заиндевелых кремлевских стенах кидали вверх шапки.

Все это видел Платон Кузяев и рассказывал длинными зимними вечерами у себя в Сухоносове. «Да… были люди в наше время…» — приговаривал и кряхтел. А потом дядя Михаил Егорович пересказывал с его слов.

Надо было ехать в Сухоносово! Там жили родственники, бабушки, дедушки. Трудилась в колхозе внучка Дуни Масленки, и у той внучки в сундуке среди старых родственных фотографий, под картиной, писанной местным сухоносовским художником — трактористом с МТС Ваней Дроздом, среди материных юбок, вылинявших панев, плахт и каких-то суконных, ситцевых кусочков, лоскутков лежали перевязанные бечевкой письма машинного квартирмейстера Петра Кузяева. Письма из Носси-Бэ…


Благословенная калужская земля со всеми своими лесами, лугами, пахотными полями и выгонами кормила скудно. Не раз отмечалось, что по своему географическому положению, качеству почв и малоземелью сравнительно с народонаселением принадлежит она скорее к числу бедных, чем достаточных губерний России. Почвы все больше были суглинистые, «ископаемых произведений», таких, как каменный уголь, железная руда, нефть, в калужских пределах не определялось. Из промышленных занятий известно было — приготовление рогож и кулей, трепание пеньки, выделывание овчин и кож, копание колодцев (особый промысел) и делание мостовых.

Издавна крестьяне из близлежащих уездов и смежных губерний шли на заработки в Москву. У каждой местности были свои излюбленные ремесла и занятия. Так, тверские мужики занимались сапожным делом, ярославцы, бойкие на язык, торговали моченой грушей, квасом; косопузые рязанцы считались знатными портными и картузниками; владимирцы — плотниками и столярами, понимали резной узор, делали колеса. Обил, сколотил, вот колесо, сел да поехал, эх, хорошо… Это про них.

Расторопные калужане в поисках средств к существованию отправлялись пехом в самые дальние края империи. Возводили здания в Петербурге и Одессе, арендовали землю в царстве Польском, кормили Варшаву ранним огурцом и редиской «пуговкой». Жиздринский и Козельский уезды растили мужиков-рудокопов. С первым снегом, сбившись в артели, отправлялись они в темные донецкие шахты, чтоб скопить на житье и к петровкам вернуться домой. А Боровский уезд, чубаровская деревня Сухоносово гордились своими гужевиками и ваньками.

В город уходили как в рекруты. Не на радость. Город пугал многолюдьем, злым начальством — городовыми да дворниками. «Куды прешь, деревенская рожа?!» И метлой, метлой… Город пугал громадами кирпичных домов. Пугал укладом своей городской, не деревенской жизни. Пугал обманом. На фабриках обманывали сельского человека. В ночлежках обманывали. В городе ели хлеб, не снимая шапки! Шельмовали в кабаках, в чайных, в увеселительных заведениях, где красивые бабы — каждая барыня!..

Города боялись. И городу завидовали. Вздыхали, Москва стоит на болоте, ржи в ней не молотят, а лучше нашего едят. В городе проживали, не трудясь, разные мазурики, телигенты, внутренние враги. Над царем там смеялись, бога там не почитали, а жили, нам так не жить! И мужичка к себе ни-ни. Брезговали мужичком. Вот оно как: не всяк пашню пашет, а всяк хлеб ест.

Городу не верили. В городе вертелось все иначе. Жизнь была дома. Настоящая. Своя. В деревне. А здеся — сон, обман, на время забытье… Пела шарманка, на трех ногах. Глядели кухарки из открытых окон. Пресный запах вареного мяса растекался по двору. И усталая птица попугай тяжелым клювом, как нос у кавказца, доставала билетики на счастье. Сыпал реденький дождик по железным крышам, в мокрых переулках носились ветры. И, если уж на то шло, в ненавистном, страшном, каменном городе разрешалось и своровать, и пырнуть ножом в спину, не взяв на душу смертного греха. Все как во сне. На время забытье… Вернешься домой, на землю отцов, и отмолишься в родном храме. Можно ли в того бога верить, который не милует? Прости, господи, люди твоя.

Георгиевский кавалер и машинный квартирмейстер Петр Платонович Кузяев знал, что едет домой на побывку. После семилетней службы, войны и ранения вполне полагалось повидать родных, отдохнуть, а затем следовало опять собираться в город на городскую жизнь. Земля не кормила.

Имея познания в паровых машинах тройного расширения, Петр Платонович высказывал намерение устроиться механиком на завод «Бромлей» у Крымского моста, как двоюродные братья Петр и Михаил, первые сухоносовские металлисты. Однако судьба распорядилась иначе.

Доктор Василий Васильевич Каблуков, потирая сухие ладони, предложил ему в тот вечер, когда их с Афанасием представили гостям, быть у него кучером за 25 рублей в месяц, при условии, что он будет учиться на шофера и, получив диплом, отработает доктору все затраты на обучение. Кузяев согласился, да и как можно было пропустить такое?

Настал срок, Илья Савельевич прислал в Москву лошадей, четверть водки, настоянной на злом перце, чтоб сынок с другом не проскучились в пути. Выехали затемно. Улеглись в санях. Заснули, а проснулись уже за московской заставой. По укатанной дороге сытые яковлевские лошади тянули шутя, только пофыркивали да швыркали хвостами. Скоро как раз показалась вся белым-бела большая деревня Чертаново. В утреннее небо неслышно столбом валили печные дымы, скрипел под полозьями чистый снег. «Придержи, дядя, — попросили возницу. — Без спеха нам». Устроились поудобней, закусили мерзлым пирогом и, стряхнув крошки, снова прилегли. Дорога стлалась за горизонт, сани катились мягко. Светлое солнце, как моченое яблоко, схваченное первым морозом, поднималось над лесами. Ныли на ветру зубы. Проехали деревню Битцу.

Через много лет я буду ездить сюда на станцию техобслуживания. С трудом обнаружу остатки той деревни, занесенные снегом, и то лишь потому, что на Окружной дороге у моста, по которому, гремя металлом и бликуя стеклами, катит Варшавское шоссе, увижу синий указатель — «Битца». Теперь это совсем Москва.

Завтракали в Бутове, в чайной. Обедали в Подольске, а там, отмахав еще двадцать верст, решили заночевать в Лукошкине.

Настроение у Афанасия было скверное. Дядя Георгий Николаевич никаких родственных чувств не показал. Положил руку на плечо: «Ну, с богом». И вся нежность. И трость подарил. Это при таких-то капиталах!

Афанасий уже не думал вернуться в Москву, зажить у дяди, получить в его деле должность и показать старание да родственный глаз. Теперь он думал о свадьбе.

Если б с дядей повернулось иначе, он бы, пожалуй, повременил с отъездом, хоть отец и настаивал. Но поскольку Георгий Николаевич не пригрел, надо было самому определяться.

Дорогой говорили с Петрушей о женитьбе, о том, какие бывают бабы и какой когда нужен маневр.

— Мы тебе невесту из купеческих дочек поищем, — рассуждал, дыша морозным ветром. — Фигуристая будет, с приданым и чтоб осадка на корму. Хошь болошовскую Феньку?

— Да ну тебя…

— Чего ну? «Георгиев» повесишь, герой героем, кто ж откажется. В России живем. Фенька — она сладкая. Я видел… Ох, небось по любви скучает. Сохнет небось. И сны по ночам видит, куда там!

Все было решено, сто раз обсчитано, обговорено не единожды. Илья Савельевич выбрал для сына кузяевскую Аннушку. Само собой, можно было найти в окрестностях невесту богаче и паву какую-нибудь, лебедиху подлинную, но тут был особый резон. «В купечестве одним капиталом дело не пойдет», — говаривал Илья Савельевич и вспоминал деда-прасола, который учил, что надобно иметь в своей местности расположение. «Водиться с палачами — не торговать калачами…»

В каждой деревне есть свой непутевый дурачок, шут гороховый, свой пьяница, сизый, свой чудак и обязательно — свой праведник, без которого ни деревня, ни село не стоят. Таким праведником был Платон Андреевич Кузяев, отец цусимского героя. Хозяйство у него признавалось не слишком отменным, но по всем статьям крепким, семья — работящая, а самого Платона Андреевича, сухоносовского кузнеца, уважали за мудрый подход к пониманью жизни. Он не пил вина, не баловался табаком. Ни разу, на удивление общества, не выразился некрасивым словом, к черту там, к дьяволу или к матери туда-сюда. Был набожен, но в меру, не святоша какой-нибудь морда свечкой, и всегда — в пользу ли себе, во вред — за правду! Случалось, ездили к нему советоваться чужие мужики аж из Мещевска, и в кузне у Платона Андреевича собирались соседи, садились кружком, слушали.

Породниться с Кузяевыми выходило давней мечтой. Отблеск славы праведника Платона Андреевича пришелся бы Илье Савельевичу как нельзя кстати. Афонька это тоже отлично понимал. Купцом рос. Торговым человеком.