На ночлеге в Лукошкине обоих женихов заели клопы. Делать нечего, встали среди ночи, запалили лампу, переоделись во все флотское. Разнежились на коронной службе да в Москве у дядюшки. А ведь раньше ничего бывало. Решили ехать. Чего ждать? Петруша кресты повесил. Волосы тут же пригладил лампадным маслом, помокал пальцы перед образом. Усы закрутил по-боцмански, кольцом.
Сонный хозяин сидел в исподнем на лавке, подобрав под себя большие ступни, смотрел, растрепанный, кашлял. Мигала лампа. Храпел возница. Его потолкали, а он просыпаться не желал, «Вставай, дядя, царствие небесное проспишь!» Куда там! Так и просидели в избе оставшиеся полночи одетые, как на адмиральский смотр, оба в клешах, в черных бушлатах с серебряными кондриками на погонах. Хозяин их рассматривал, то на одного, то на другого косил глазом. Потом, наверняка зная, какой будет ответ, но предчувствуя завтрашние лукошкинские разговоры, спросил шепотом, кто главней… солдат или матрос.
Утром хозяйка проснулась ставить самовар и тоже таращила глаза, пятилась в сени задом.
Домой тронулись чуть свет и в Сухоносово въехали в середине дня. Заслышав их колокольчик, по белой улице понеслись навстречу мальчишки. Открывать рогатку на околице спешили. Заскрипели двери, отворялись фортки, и бабы прилипали лбами к холодным стеклам, плющили носы. Кто едет?
Подкатили к кузяевским воротам. Петр Платонович, скинув тулуп, по снегу, весь черный, гибко поднялся на крыльцо.
— Кузяев приехал! Кузяев! — кричали.
На растоптанных ногах спешил сосед дядя Иван, заткнул цигарку за ухо и крякал от радости, а жена его, оставив ведра, уже срезала путь по сугробам через улицу от колодца.
— Кузяев приехал! Кузяев!
Залаяла собака. «Полкан!» — послышался голос отца, и на крыльцо вышел сам Платон Андреевич.
Афанасий в санях смахнул набежавшую слезу. Платон Андреевич обнял сына. Но рядом уже стояли люди, и сквозь слезы Платон Андреевич видел их лица. Лица плыли и дергались. Он понимал: настает важная минута. В рассудительном крестьянстве любят торжественность. Надо было говорить нечто такое, что непременно запомнится внукам и детям и там дальше, кто пойдет, а потому, отстранив сына, праведник спросил твердо:
— Значит, побили вас японцы?
— Значит, так.
— Как полагаешь, отчего такой позор всем нам и нашему оружию?
Ответа, пожалуй, и не требовалось, но сын ответил на крыльце же:
— Я полагаю, виноваты во всем внутренние враги и наши генералы.
Соседи одобрительно загудели. Золотые слова! Брат брата умней — зависть, а сын отца умней — радость. Генералы, во, во… В самый раз генералы да внутренние враги в городах… Они! Внутренних врагов уничтожить, генералов заменить к матери! — и пошла душа в рай.
— Кузяев приехал! Кузяев! — кричали по деревне. И сухоносовский пьяница Иван Тимофеевич, по прозвищу Ермак, сизый с похмелья, уже двигал в подшитых валенках по улице, размахивая початой бутылкой.
У Яковлевых задумали гулять неделю. Тихон привел голосистых баб, пели песни. Илья Савельевич говорить уже не мог, только улыбался. Сидел, вытирал мокрые усы. Чайную закрыли. Замок повесили. Не до того. Съехались родственники. Тетки с мужьями, дядья с женами. Пели, надрывались:
Эх, Хаз Булат, да уда-а-лой,
Ох, бедна сакля тва-а-я…
Одна из тех баб, что привел Тихон, согнав старичка-родственника, села рядом с Афоней, навалилась грудью, смотрела туманно. Глаза у нее были большие, бесстыжие. Тихон на другом конце стола подмигивал, старался угодить молодому хозяину.
— Тебя как звать-то?
— В крещение Еленой, а так, как желаете, кавалер. Можно Анастасией…
— Красивая ты…
— Вы скажете…
— А муж твой где?
— Да в городе. Подался в отхожие…
— Красивая ты. — Афоня робко взял ее за руку. Ладонь у нее была жесткая, но выше запястья начиналась другая плоть, и, обнаружив это, он замер. Спросил: — Ты чья будешь, Елена?
— А зачем вам знать, кавалер?
— От мужа украду.
— Ох, чего захотел! — засмеялась. — Да я сама хочь сейчас! Ваш обычай бычий, а наш ум телячий. Женчины мы. Да помани какой дяденька, сей секунд и убегнем. Нашел от кого красть, от мужа-то… Ой, смеху с вами… Рассказали бы чего?
— Я в морях плавал, — сказал он.
Заезжий музыкант, косматый, с безумными глазами, дожевав кусок и вытерев губы, взял на колени гармошку, заиграл кадриль. Первая фигура — «Зимогорка»! Объявили. «Ходи, д-сени, ходи, д-печь, а хозяину негде д-лечь…»
— А в морях бабы есть? — спросила она.
— Не… На кораблях женщин не положено.
— Оно и видно. Боязливый вы, кавалер… Смелей надо.
Объявили вторую фигуру. «Эх, полоса ль моя, полосынька…» Дядья ударили сапогами в пол. «Эх, полоса ль моя, непаханая!» А когда стало совсем шумно и дымно и уж посуду начали бить, а Тихон кричал: «Будем танцен! Будем танцен, мадамы и господа! Танцен — приказ генерала!» — она сказала, жарко дыша ему в щеку: «Может, пойдем куда, кавалер?»
Отец слег в середине второго дня, лежал наверху, стонал. Васята в тазу мочил утиральники, клал ему на голову, чтоб не дай бог не помер.
Афанасий пошел в баню, отстегался веником, сидел пил чай и чувствовал себя необыкновенно сильным. Он был весел, решителен, перед ним открывались неясные, но заманчивые горизонты. И тепло ему было в душе. Он вспоминал ту женщину. В сером утреннем свете она одевалась в его комнате, он глядел на нее и удивлялся перемене, совершающейся перед ним. «Я тебя от мужа уведу», — сказал, еще весь во власти над ней. Просто так сказал. Она улыбнулась устало. Куда? Зачем? «Я баба рожалая, — сказал она, тихо наклоняясь над ним и целуя. — Увести меня нельзя. Поиграть можно…»
К вечеру, надев новенький полушубок, крытый зеленым сукном, он отправился в Сухоносово. Шел, не предполагая, какой ему будет конфуз. Он прихватил с собой кулек с мятными пряниками, с орехами, приготовил, что сказать Платону Андреевичу, когда высыплет на стол свой гостинец. «Откуда сладость?» — спросит сам Кузяев. «Дык ведь как положено…» — скажет Афоня, и это будет намек, что на сговоре всегда так. «По мне, и не надо бы свадьбы, да надо», — вот как он выразится, и Кузяев, понимая, что не чужой человек в дом пришел, а скоро зять, будет доволен. Усмехнется.
— Бог помощь. Хозяевам полное наше уважение, — сказал Афанасий, входя в кузяевскую горницу.
Вся семья в полном сборе сидела за столом. Обедали. Афанасий сдернул шапку, перекрестился на божницу. Друг Петруша в форменке при крестах сидел по правую руку от отца и показывал, как в Японии едят рис.
— Заходи, Афоня, гостем желанным, — засуетилась Аграфена Кондратьевна, поставила на стол чистую миску.
Афанасий скинул полушубок, сел рядом с Аннушкой.
— Здорово, — сказал ей отдельно, поудобней устраиваясь на лавке. — Здорово, красавица.
Аннушка была высокая, тоненькая, под белой кофточкой чуть угадывалась грудь. Совсем девчонка. А ну как бабой станет, глядишь, и тоже нальется, подумал Афанасий и сравнил ее с Еленой. Ну, да та была царица, и эта прутик вербный.
— Значит, жрут они ентот рис вот эдаким макаром, — продолжал Петруша.
— Господи!
— Повадно им…
— А самый ихний царь — тот ложкой, говорят, как мы. И генералы ихние и дворяне, те тоже ложками.
— Оттого имя Самамурай.
— Ага…
Афанасий взял Аннушку за локоток, чтоб побеседовать, но Аннушка нахохлилась, взглянула сердито, поднялась резко и ушла к себе за занавеску, оставив на столе, на клеенке, лужицу щей: Афанасий провел по лужице пальцем. Нескладно-то как все получилось!
Возникло некоторое замешательство, хотя, конечно, разговор не прекратился. Сделали вид, что никто ничего не заметил. Вышла девка и вышла. Приспичило сороке.
Чтоб не показать вида, Афанасий рассказал, как у них на корабле возник пожар и как он отличился. Пламя трещало, и рвались патроны на орудийной палубе. За занавеской должна была слышать его Аннушка и выйти должна была, но не вышла к герою!
Афанасия выслушали, порадовались, что все так удачно сложилось, Платон Андреевич поинтересовался, сколько команды было на корабле, и затем все начали подниматься из-за стола, крестясь. Афанасий поблагодарил за хлеб-соль, попросил Петрушу зайти в Тарутино, сказал, с утра, есть дело, будто он для этого и заходил.
— Анна! — позвал Платон Андреевич, едва дверь за гостем закрылась. — Анна, подь сюда, кошачья дочь, и сказывай, зачем грубость такая с твоей к нему стороны? Зачем в тебе наглость, они сватов засылать будут…
— Перестарок несчастная… Век те в девках! — грустно сложив губы, начала Аграфена Кондратьевна. — Чего долу смотришь? Чего смотришь? На отца смотри, он тебе отец…
— Не пойду за Яковлева! Пыткой не заставите!
— Пыткой заставим. За кого отец-мать велят, за того пойдешь. Это ж Полкану на смех. За мерина за сивого, если родительская воля! Скажи-ка, Полкан? — Кузяев потрепал пса по уху. — У, Полкаша… Полкаша… Скажи ей….
— Глупая она. Как есть наиглупейшая, — сказала Аграфена Кондратьевна.
Платон Андреевич пальцем, похожим на слегка погнутый болт, поскреб затылок:
— Хватит баить! Придет утро, как раз за мерина и выдам.
А в это время Афанасий Яковлев, доблестный моряк императорского флота, шел по сухоносовской улице и казнил себя, допытываясь, какой в нем изъян. «Ну что ж во мне такого? — шептал он. — Что я не так сказал, или морда у меня смешная, как у того жвачного верблюда?» Холодный ветер леденил его щеки. Темнело. Он вышел за деревню, чуть не увяз в снегу у пожарного сарая. Постоял, прислонившись к бревенчатой холодной стене, закурил. Отшвырнул подвернувшийся под ногу снежный ком, плюнул и пошел за рогатку в поле. Там сразу подхватил его ветер, он пригнул голову. Его понесло. Вниз, вниз. Он руки раскинул. И когда перед ним внизу у самой Истьвы возникли два окна, желтеющие в снегу, понял, попал в дурное место. Татьяна говорила о молодой колдунице Тошке Богдановой. Это как раз и была ее избушка. Он догадался.