В синем вечернем свете избушка казалась совсем маленькой. Из трубы мирно подымался дымок. Ветер шел верхом. Но уж ясно было, что нечистый расставил кругом сети. Между прочим, другой бы струсил, повернул бы назад, но только не Афоня. Доблестный матрос! Он был опечален девичьей жестокостью, но с утра смел. Решительно крякнул, плечом поддал дверь и в клубах пара, задев в сенцах звонкое ведро, ввалился в избушку.
— Хозяевам наше полное уважение! — сказал.
Колдуница в платке, накинутом на плечи, сидела за столом, ела гречневую кашу.
— Иль не рада гостю? Что молчишь, красавица?
— Зачем пришли?
— Побеседовать. Дай, думаю, приду. Скучно в сельских краях.
— Уходите, или неведомо вам, что грех?
— Ведомо. Почему нет? Нам все ведомо, давай зови своих чертей! — гаркнул. — Имею желание посмотреть! И — живо!
— А ведь могу, — влажным языком облизывая ложку, ответила колдуница. Она встала, легким движением поправила волосы.
Афанасий увидел — она молода, в теле, даром что с нечистой силой знакома, такую вполне полюбить можно. У нее был высокий лоб, на щеках ямочки, голос негромкий и глаза стыдливые. Взглянет и тут же в смущении отведет взгляд.
— Не боязно?
— Нашла чем пугать! Садись давай на помело и мигом давай поедем на Канарские на острова. Знаешь Канарские острова?
Она подняла руку, улыбнулась, и было в ее улыбке что-то зловещее, он потом это часто вспоминал, а тогда жарко ударило нестерпимым желанием, дух захватило. Он задохнулся.
— Могу и на острова…
— Напугала! Эко напугала! На меня адмирал Того, японец, шестью эскадренными броненосцами шел, там главный калибр знаешь? Двенадцать дюймов — во! И то ничего, живой, а ты помелом пугать! На помеле оно, может, и удобней.
Афанасий засмеялся, подошел к колдунице совсем близко, заглянул в ее глаза, и закачало его на волнах, и захлебнулся он, только мотнул головой, в отчаянии в каком-то ухватился за берег. Обнял за плечи. Хороша-то как девка! Выноси, океан-море, золотые облака…
— Пустите, — сказала Тошка, и не думая вырываться. — Пустите, ведь хуже ж будет, сами знаете.
Откуда-то из-под стола с кудахтаньем вырвался белый петух, метнулся в угол. Афанасий и не взглянул на него.
— Энтот, да, твой черт? Напугала…
— Пустите, вам же говорят. Щекотно, сударь, пустите… Ой, нельзя же так, право…
— Нет уж, можно.
Афанасий еще сильней прижал ее.
— Шубу бы скинули, сударь.
— Убежишь?
— Куда ж бежать в своем дому?
Не убежала.
А между тем, придя в себя, Илья Савельевич на неделе имел с Платоном Андреевичем генеральную беседу насчет понимания жизни и продолжения яковлевского рода.
Сидели в чайной, как раз в красном углу за почетным столом, где сиживало волостное начальство — исправник, писарь, ну, еще учителя пускали, — пили чай с вареньем из крыжовника и пневматическим способом выфыркивали косточки из зубов.
— Это там, в городах, смута, а в крестьянстве нельзя, — говорил Илья Савельевич, деликатно поворачивая к свадьбе, но Платон Андреевич помалкивал, будто не понимал.
— Род надо продолжать, фамилию, — внушал Яковлев, — детки пойдут, внуки, нянчить будешь заместо Полкана.
— Ладный пес. Ты только взгляни, Савельич! Полкаша, ух, Полкаша…
В округе знали меделянских собак, мордашей, овчарных, но этот Полкан, еще щенок, был много крупней! Лапы комком, грудь тугая! Молодец, Полкан!
Полкан завозился под столом.
— Пес-то ничего, — вздохнул Яковлев, глядя под ноги, — однако полагаю, есть дела поважней собачьих. Что уж так она противится? Чем ей Афанасий мой плох?
— Поневоле, как говорится, мил не будешь. Мы крестьяне, а вам купеческую дочь надобно бы.
— Поживется — слюбится, так-то оно мудрей! И опять, какая ж тут неволя, Платон Андреевич? Поучи девку вожжами. Девка что мерзлая шуба, побьешь, помнешь, она мягче.
— Небитая она у нас. Поздно. А у купеческих и стати иные, и приданое…
— В крестьянство пойдет, муж научит. Эвон Тимофей-пожарник бабу свою за стреху одной вожжой подтянет, подол задерет и отхаживает — в лучшем виде. Очень натурально!
— Как поставит себя.
— И то, конечно, верно. Жена мужа почитай, как крест на главе, муж жену береги, как трубу на бане… Эхма, грехи наши. — Яковлев шлепнул ладонью по столу. — А если сватов зашлем, как будет?
— Повремени, Илья Савельевич, — сказал Кузяев и, возвращаясь к себе в Сухоносово, всю дорогу думал, правильно ли поступает Аннушка или нет. О том, что девку не следует неволить, присоветовала ему свояченица Дуня Масленка, с мнением которой Платон Андреевич очень считался. «Она ж и под венцом отказаться может! Если в голову вобьет — не выбьешь. Окаменеет!»— «Скажешь, бабий ум… Под венцом дело решенное». — «А вот и нет!» — охнула Дуня и, прямо-таки трясясь, рассказала, как одну девку в селе Угодский Завод просватали за отставного солдата безногого. С войны пришел. Она противилась, та девка. Отец как раз вожжами отходил. Братья следили, чтоб руки на себя не наложила. Грех такой! Повезли в церковь с женихом. Он на своем костыле скрып, скрып… А как священник, отец Василий, спрашивал, согласна ли девка женой стать, она на колени грохнулась пред аналоем и на весь храм вопила: «Не хочу!»
— Господи, позор какой! — охнул Платон Андреевич и, решив, что молодые совсем разбаловались, раньше такого не было, строго-настрого приказал Аграфене Кондратьевне к Аннушке не приставать.
Умная Дуня Масленка тогда же издали и тихонечко начала намекать, что пора-де оженить Петрушку. Невеста на примете есть. Дело крестьянское, надо жизнь жить, надо детей рожать, три друга — отец, мать да верная жена, так что все обдумано, девка первый срок.
— Чья будет? — поинтересовался Платон Андреевич.
— Комаревская.
— Комаревская… А родители кто?
— Пузанова Василия Яковлевича дочь…
— О! — сказал Платон Андреевич и посмотрел на Дуню с уважением.
Село Комарево с Пятницкой церковью на холме затерялось в калужских трепетных лесах на десять верст к северу от Сухоносова. Другой уезд — другое царство, и дорога непрямая, так что сухоносовские ухажеры редко наведывались в те места. Говорили, комаревские девки чудо ядреные, на овсе вскормленные. Славилось Комарево своими ранними овсами.
Сеяли там, как только обогреется земля, чтоб воспользоваться весенней водой, в изобилии сбегавшей в овраги и озера. В поле выходили, когда трубила весенняя лягушка и зацветал дикий цикорий. Ранние овсы всегда лучше удавались что соломой, что умолотом.
Еще растили в Комареве ячмень. Ранний сеяли в первой половине мая, поздний — в начале июня, когда цвела калина. Рисковали, потому что поздний ячмень хоть и удается много лучше раннего, но должен успеть дойти зерном до первых осенних утренников, тут и полдня пропустить нельзя. Всем селом выходили в поле, смотрели, сеять, нет ли, и старый дед Тобожуев снимал портки и, не стыдясь, — такое дело! — голым задом определял готовность почвы.
— Ну? — кричали с межи.
— А леший его знает, — отвечал дед или энергично махал рукой, — пора!
Но еще отличалось Комарево от иных близлежащих местностей разными чудесами. Рассказывали, один тамошний охотник убил волка, стал шкуру снимать и увидел женщину в кичке и паневе. Он удивился, но еще больше удивилась его баба. Крестьянин бабу свою побил до смерти, а на место происшествия прибыл пристав второго стана Тарутинского уезда, он-то и подтвердил наличие нечистой силы, и никто после не усомнился. В Комареве шалил Змей летающий. Там, где-то в сарае, лежал в трухлявом сене потерянный неразменный рубль. Один комаревский парень полюбил русалку и встречался с ней с троицына дня и до петрова, пока русалки странствуют по земле, качаются на деревьях или разматывают пряжу, которую крадут у крестьянок, ложащихся спать без молитвы. Понимая, что нельзя отвлекать читателя, надо все-таки рассказать и про злого духа, по крайней мере дважды посетившего те края в девятьсот шестом году.
Одна комаревская девушка в бане за дорогой гадала о своем суженом, для чего поставила два прибора и свечу, и села ждать, громко вызывая жениха песней. В полночь явился жених, поужинал с невестой и пригласил ее ехать к венцу. Это несомненно был злой дух! Девушка, поняв, с кем имеет дело, сказала, что у нее нет подвенечного платья. Дух в одно мгновение достал платье. Тогда девушка стала находить другие препятствия, посылая жениха то за одним, то за другим, пока не настал рассветный час и не запел петух. Жених исчез, а вещи, им принесенные, остались, и находчивая девушка рассказала о случившемся своей подруге. Та тоже решила выманить у нечистого подарки, но дорого за это заплатила.
Настька Пузанова, которую собиралась сватать Дуня Масленка, была молчаливой и серьезной. Ее отец, Василий Яковлевич, служил у текстильного фабриканта Кудрявцева сначала в мальчиках, но, показав усердие, стал приказчиком, потом — старшим приказчиком и управляющим фабрикой. Его отправляли учиться не куда-нибудь, а в Берлин, и там его считали за важного господина на улице Унтер-ден-Линден. Ходил как фон-барон, и имя ему было — господин Пузаноф.
В Комарево он приезжал на своей тройке в лакированных сапогах-бутылках, в суконной тонкой поддевке поверх красной шелковой рубахи. На груди Василия Яковлевича горела фунтовая цепь червонного золота. Он всю деревню одаривал подарками, на Пятницкую церковь жертвовал без счета. Акулина Егоровна в слезах выходила навстречу, в пояс кланялась мужу, помогала выйти из рессорного экипажа, каких в Комареве не видывали, и гордилась.
Дома Василий Яковлевич отдыхал недолго. В светлом чесучовом пиджаке, в белой панаме ходил с детьми в лес по ягоды, вечерами беседовал со священником, с отцом Паисием о парламентаризме и основах банковского кредита. Злые языки настаивали, что Василий Яковлевич живет в городе как барин, давно бы мог перевести семью туда или купить все Комарево, но стесняется показать деревенскую жену в свете. Для этого-де есть у него содержанка какая-то барынька, испанка удивительной красоты. Анжела.