Испытательный пробег — страница 57 из 113

— Хо, хо, — говорил Афанасий, — ты как тот японский бог.

— Яков Наумыч молодцом, — объяснила Тошка и потупила взгляд.

При этих словах Яшка тут же дернул струну и выдохнул теплый воздух. Ху… «Мой костер в тумане светит…»

В тот вечер сидели, играли в лото. А когда разошлись, Афанасий набросился на сожительницу, — сразу накаляясь до верхних пределов.

— Ты чего перед Яшкой вертишься? Ведь честной женщине так совестно! «Яков Наумыч молодцом…»

— Так то — честной.

— Во ведь что говорит! Я что, по-твоему, кутенок незрячий? Что я?

— Глупый.

Она сняла платье, кинула в угол. Зевнула. И уже он понимал, сейчас они помирятся, что бы ни кричал, и эта зависимость от нее злила до невыносимости. До удушья.

— Стерва! Убью!

— Не убьешь, не жена.

— Чего, спрашиваю, на Яшку пялишься?

— Ласковое слово и кошке приятно.

Она сидела на кровати, стягивала чулки, медленно и лениво, чтобы он смотрел на нее и кипел.

— Змея! — и еще он назвал ее козюлей, это тоже змея, но сильно ядовитая. По-калужски: — Стерва!

И почему эта девка, эта дешевка имела такую власть над ним, почему он зависел от ее рук, ног, от ее розового тела. Он привез ее в Москву, устроил на житье, как барыне, накупил всего, одних платьев сколько! Семь штук!

— Стерва!

Он боднул головой и, со всей силы грохнув дверью, сбежал вниз. Нет, он выкинет ее завтра же. Утро вечера мудренее. Даст двести рублей или даже хватит полтораста, скажет: катись куда знаешь. Все! Больше нет сил! Спалила ты меня всего, Тошка, скажет он. Пепел во мне. Не могу. Давай порознь, так лучше.

Ночевал он во дворе в сарае. Гремела цепью соседская собака. С живодерни тянуло кислыми шкурами. Далеко в переулке вякнула гармошка и затихла. В черном дверном проеме высоко-высоко качались холодные марьинские звезды, там где-то была написана его судьба. И откуда он мог знать, бывший матрос, строевой квартирмейстер, купеческий сын и внук, что все сложится неведомо, — будет он офицером, сапожником, миллионщиком, первейшим в Москве богатеем. Но сколько всякого случится до того! Мог ли он знать, заглядывая наперед, что жизнь приведет его к автомобилю, к машине, — это ж курам на смех! — и такие превратности выпадут на его долю, что марьинское житье покажется тихим всплеском в бархатном пруду, утренним ветром, сдобным блинным чадом на масленицу.

— У зараза! Зверюга. — Афанасий скрипел зубами и грозил кулаком.

Проснувшись, он выпил чаю в «Золотом месте» у Бориса Ильича, взял рюмку горькой английской водки, чтоб взбодриться, а потом вдруг пришла ему мысль поехать к Петруше Кузяеву, проведать. Он тут же, у «Золотого места», нанял лихача, покатил на Самотеку к Цветному бульвару.

Косматый дворник в валенках сказал, что Петра Платоновича нет.

— Барина повез к больным.

— Эх ты, — сказал Яковлев, — неудача-то какая! Ну, передай ему: Афанасий Ильич заезжал, велел кланяться. — И сунул дворнику двугривенный. — Может, заеду еще ввечеру.

Домой он вернулся — уже вовсю сиял день. На рынке рядом заканчивали мясную торговлю, а что осталось разрубленного, выносили в ледник. Начинался обед. Солнце стояло высоко.

Надо было подняться наверх, к Тошке, к козюле ядовитой, сказать спокойно, так, как он и надумал, ворочаясь в сарае без сна. Давай по-хорошему… Решительно проскрипели ступеньки под его ногами. Распахнул дверь. И застыл.

В комнате стоял полумрак. Из-под сдвинутой занавески от окна до двери легла золотая полоса, и в этой полосе светилась ее рука. От плеча до локтя. Она лежала в постели под атласным голубым одеялом, вся в тепле. В жаре даже. Перед ней на венском стуле блестела круглая жестянка с цветным монпасье. Она протягивала руку, брала по конфетке, кидала в рот.

— Ну вот, — начал он захлебываясь, чтобы сразу выложить все. — Дело решенное. Давай, Тошка…

Она посмотрела испуганно. И такой неподдельный был ее испуг, что он осекся на чуть-чуть. И почувствовал, что пар-то весь и вышел!

— Афонюшка… Прилетел, сокол? Что ж ты себя мучаешь, божоный мой, лапа ненаглядная…

— Змея, — сказал он, не трогаясь с места. — Козюля ты подлая.

— Сам не веришь, что баишь. Иль не уважила тебя? Любила не так? Бедненький ты мой. Совсем извелся, лапа. Подь, подь ближе… И сядь, не съем…

— Ну…

Афоня подошел, сел, а после того ввечеру ехать к Кузяеву раздумал. С того дня начался у него новый медовый месяц. Укатил он с Тошкой на гуляние в Нижний Новгород, там у еврея купил ей за три тысячи браслет червонного золота с зелеными камнями, как раз ей под глаза. Они любили смотреть на эти камни при свече, и он просил ее не снимать его на ночь.


Осенью к Петру Платоновичу приехала погостить жена.

Он встретил ее на Брянском вокзале у вагона. Настя была одета по-деревенски, но нарядно. В новой кофте, Дуня Масленка сшила, в новом цветном платке, купленном на ярмарке в Угодском Заводе. Сразу начала рассказывать деревенские новости. Шла по перрону, держась за локоть мужа, и говорила, говорила. Петр Платонович подхватил Настин мешок, и еще был у нее деревенский сундучок с висячим замком.

— Ох, и набрала…

— Мать тебе припасов наготовила, проскучился небось в городе, ой, Петруша, народу-то сколько, вон, гляди, барин какой важный… Генерал.

— Кондуктор.

— Петруша, ты не спеши, а то затеряюсь, не сыщешь.

— С полицией сыщем.

— Что говоришь… Мама велела: деньги спрячь, а то как поедешь, не спеши, Петь…

Он вывел Настю на площадь, мощенную крупным булыжником. Усатый городовой у вокзальных дверей с удивлением смотрел, округлив глаз, как он подсаживает ее в шикарный ландолет. На Насте была длинная, цветастая юбка, на ногах черные сапожки с резинками. Чулки она надела вязаные, домашние, чтоб не застудиться в дороге. Ей говорили, в вагоне ветер гуляет по полу.

И хоть езда быстрей 25-ти верст в Москве была запрещена, Петр Платонович решил показать Насте настоящую скорость, нажал на тугой акселератор. Ландолет загудел во все свои пятьдесят сил, вздрогнул и покатил, дымя газолином и подпрыгивая на неровностях. Заныли рессоры. Настя, бледная, сидела сзади, забившись в угол барского дивана, смотрела затравленно. На Садовой Петр Платонович сбавил ход и помахал Насте рукой в черной перчатке с жесткой крагой, но Настя ничего не видела.

— Напужалась небось? — спросил, когда приехали, и пожаловался, чтоб жена знала: — Вот такая жизнь городская. Несешься, сам куда не зная. Угар нетерпения кругом.

Первым делом жена навела в комнате порядок. Федулков притащил ей кипятку из докторской ванной. Тряпок принес для протирки. Вечером сели пить чай за выскобленный чистый стол. На окне уже висела занавесочка, в шкафчике стояла вымытая посуда — сковородка, кастрюля и две миски.

Пили чай с домашним вареньем. Закусывали поросячьей жареной колбасой, попробовали браги, сваренной сухоносовским соседом дядей Иваном, большим мастером. Акулина Егоровна отправила зятю пирогов и двух запеченных кур.

Дворник пил шестую чашку. Совсем расслабился. Обмяк. Пот с него катил жемчужный, как в бане.

— Кушайте, кушайте на здоровье, — приглашала Настя, — вот ветчина домашняя, Платон Андреевич послал. Своего приготовления.

— Да… — наконец вымолвил дворник: нашел силы, — женщина в дому радость! — И на этом отключился. Его под руки проводили во двор, положили на лавочку.

Мысль свою Федулков закончил только на следующее утро.

— Жена в дому — радость, — сказал. — И счастье жизни мужчины. Про это нам очень надо понимать, а мы — отнюдь. Я вот как супругу-покойницу схоронил, пухом ей земля, — дворник перекрестился мелким крестом, — так и прозрел. А до того жил без понятия, как царь Саул.

Слова эти очень понравились Насте.

— Ты с ним дружбу води, — говорила она, лежа рядом с мужем на узкой его койке. — Он самостоятельный и с понятием. Не его ж вина, что жену схоронил? Один мужчина жалкий будет. Ни постирать, ни прибрать некому. Я больше всего старичков одиноких жалею. Знаешь, Петруша, лучше, когда муж сначала умрет, а жена потом…

Настя гостила в Москве две недели. Петр Платонович сводил ее в цирк, показал воскресный торг на Сухаревке. Насте понравилась Сухаревская башня, которую почему-то все москвичи называли Сухаревской барышней и шутили, что пора ее обвенчать с Иваном Великим. Еще Насте понравилось гуляние в Сокольниках: люди все такие чистые и, видно, верующие в бога, прилично себя ведут, никто не дерется и пьяных почти не видно. Жизнь в городе приглянулась Насте обхождением и тем, что соседей много, есть на кого посмотреть и поговорить.

— Но я б здесь, Петруша, не жила, — сказала. — Все дома лучше, и ты, как хозяйство поставим, вертайся сразу.

— Деньги большие шоферам дают.

— А что в тех деньгах? Счастье в тех деньгах?

— Ну, не скажи. Счастье…

И наверное, тогда подумал Петр Платонович и решил, что с женой ему повезло: душевная. И, готовя гостинцы для деревенских родственников, купил для сватьи, Дуни Масленки, часы с кошкой. Когда пускали маятник, та кошка вертела глазами туда-сюда. Много лет спустя я видел эти часы в Сухоносове. Они еще ходили. Только кошка глазами уже не двигала, что-то там сломалось у нее внутри.

Когда стали провожать Настю на вокзал, оказалось, что придется ей везти два мешка и тот деревянный чемодан. Стояли во дворе, обсуждали, как половчей все увязать, мешки на плечо, один спереди, другой сзади, чемодан в руки. Тут как раз и случился доктор. Он вышел из дома проводить гостя — важного господина — и, увидев нагруженную Настю, сказал тому господину:

— Вот она, участь русской женщины! «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…»

— И не говорите, — сказал господин, окидывая Настю быстрым вороватым взглядом, очень обидевшим Петра Платоновича и заставившим Настю покраснеть.

— Вот что, Петр, — встрепенулся доктор. — Возьмешь автомобиль и довезешь жену. Что за азиатство, в самом деле…

— Городская машина, — возразил Петр Платонович, — она по проселку абсолютно не приспособленная.