Испытательный пробег — страница 74 из 113

— Ну и ну, — сказал я. — А за «группу товарищей» кто написал? Сам Булыков?

— А черт его знает! Ну, если два письма сопоставить, такая глупость получается. Ничего понять не могу! Кто это все затеял? Кому нужно?

В другое время мы бы обсудили сложившуюся ситуацию, взвесили все варианты, поспорили, но пора было отвозить на аэродром наш багаж, я только руками развел — разбирайся сам, Игорь Степанович. До скорой встречи.

И вот летит наш самолет, надсадно ревя четырьмя турбинами. Глубоко внизу расстилаются свинцовые облака, зеленеет на востоке. Я представляю себе тоннель выжженного кислорода, мертвый тоннель, который тянется за нами. Он чем-то похож на ход в муравейнике, на путь жука-короеда в живом теле дерева, но здесь он меньше заметен, потому что образовался и возник в газовой среде, его тут же сносит в сторону холодными ветрами высоты, размывает, но он и в самом деле существует какую-то долю секунды, чтоб потом зарубцеваться, исчезнуть. Он был, и его нет. Я думаю о человечестве, которое не догадывается об этом. Я на страже, один за всех, а человечество спит себе, откинувшись в кресле, посапывает, вытягивая ноги, успокаивает захныкавшего ребенка, покачиваясь, как по дну лодки, идет перекурить в одиночестве, тихо глазеет вниз, пытаясь сквозь разрывы в облаках увидеть землю, ночные города, поезда, везущие спящих пассажиров по железным дорогам в притихших лесах. Я вспоминаю другое путешествие из той поры, когда я только еще выяснял, как же он выглядит, автомобильный человек, чем живет, что там у него в душе. И мне спокойно и торжественно.

Совсем так же начиналось серое слякотное утро. Ночью выпал снег, но раскис и поплыл, закатанный и затоптанный. Только крыши вдоль Пролетарского проспекта белели кое-где, да во дворах стояла более-менее зима.

Еще не открывались магазины, воскресная утренняя тишина напоминала о домашнем покое и тепле. Москвичи вставали, позевывая. Лилась вода из кранов, по радио транслировали бодрую утреннюю музыку, на кухнях над газовыми конфорками полыхали синие короны.

В пригород мы въезжали, как в другое время года, из сырой осени — в белую зиму. Деревья были в снегу, и шоссе, насколько хватало глаз, слепило хрусткой, крахмальной белизной. Тем не менее наш Семен Ильич посчитал нужным заметить, что теперешние зимы все равно не имеют ничего общего с теми прошлыми, настоящими зимами в силу сменившихся природных обстоятельств и совершенно дезориентируют современного человека.

— Земная ось в результате магнитных бурь, — вздохнул он, ладонями поглаживая руль, — периодически меняет свое положение в пространстве, и это влияет на смену сезонов. Возникает перепад температур.

— Все от атомных взрывов, — хмыкнул Степан Петрович. — Бабка моя настаивает, от них. — И засмеялся, заерзал на месте. — Вот оно, от всех бед объяснение! Гонка вооружений.

Мы спешили в Сухоносово, в заповедные места, где под снегом на тихих проселках желтели примороженные листья, плакали, текли слезами запотелые за ночь деревенские окна, и бойкие петухи с утра, ломая горло, трубили перемену погоды.

— Сеня, включил бы ты печку, что ли, — попросил Степан Петрович.

— Так включена.

— Добавь накала.

— Имеем полное римское право! Добавим. А климат похудшал. Теплеет в Северном полушарии…

За окнами проносились тихие подмосковные деревушки. В белых полях гуляли неприкаянные, незимние еще ветры. Нахохлившиеся птицы сидели на деревьях и проводах.

Когда-то по этой дороге ездили Платон Андреевич и сын его Петр Платонович, и Афоня Яковлев, и Яковлев Илья Савельевич. Живые люди. Останавливались на водопой, поили лошадей, с неспешными разговорами устраивались на ночлег. Сто верст — путь не короткий. А теперь те же сто километров — мероприятие на полдня, как определил Степан Петрович и, сняв кепку, молча уставился в лобовое стекло. Собственно, в родные места он ехал не вспоминать прошлое и не встречаться со стариками, знавшими стародавние времена. Он вез в портфеле полиэтиленовый пакет с черной шерстью, из которой Ванька Кулевич, дружок детства и розовой юности деревенской, ныне пенсионер по старости, обещал свалять валенки для внука Димки. «Они, деревенские валенки, теплые. С магазинными не сравнять. Ребенку тепло и сухо, — рассуждал Семен Ильич. — Легкость в них. Галошики надел, так совсем сервис». Степан Петрович имел намерение погулять по родным местам, но недолго, затем отобедать у Кулевича, а затем уехать, оставив меня для отдыха. Так уж получилось, что у меня неделя набралась отгульная, и Павел убедил мою супругу, что лучший отдых в деревне. «Ты устал, — кричал Павел, — ты мышей перестал ловить! — И, обернувшись к Татьяне: — Он у вас мышей перестал ловить! Уездили вы его!» — «Это он сам себя уездил», — огрызнулась моя супруга. Но Павел настаивал. Иногда он бывал очень убедителен, строил фразу пружинисто и кругло. Он нас убедил, что по-настоящему надо отдыхать в деревне, и я поехал. Какие-то неясные цели мне грезились.

— Фамилия странная для калужских мест — Кулевич. Ванька сам с Белоруссии, — объяснял Степан Петрович. — Еще в первую мировую, когда кайзер наступал, его семья, тогда «эвакуировалась» слова не было, откочевала, что ли, из родных мест и осела у нас в Комареве.

— Все равно «эвакуировалась», — уточнил Семен Ильич, — но, надо сказать, в пешем порядке.

— У них лошадь была.

— Ну, значит, гужевым транспортом. Но «эвакуировались». Нельзя сказать «откочевали»: люди от врагов уходили.

Проехав Лукошкино, свернули на белый сухоносовский большак. Проглянуло солнце, леса вокруг стояли зеленые и белые, усыпанные снегом, как на цветных японских гравюрах.

— Странный климат сделался, — все еще сокрушался Семен Ильич. — Ни лета тебе, ни зимы, все, понимаете, переходный период. Межсезонье сплошное!

— Да растает оно еще все сто раз! Первый снег несерьезно, — успокаивал его Кузяев.

С разговорами о погоде так и въехали мы в деревню Комарево и остановились у крайнего дома. На крыльцо тут же вышел небритый мужчина в лыжных байковых шароварах, в гимнастерке навыпуск, прищурился.

— Ванька! — охнул Кузяев, бледнея.

— Степан Петрович, — заголосил Кулевич (а это был именно он) и, раскинув руки с кривыми, негнущимися пальцами, моргая, двинулся навстречу в валенках, латанных рыжей кожей.

Друзья обнялись. Я и Семен Ильич, испытывая чувство умиления, издали понаблюдали, как они целуются и разлаписто хлопают друг друга по спинам.

— Живой, старый черт! Иванушко, пуп земли…

— А чего станется? У нас здеся воздух. Атмосфера, а…

— Супруга как?

— А чего ей…

— Дети как? Володя, Борик…

— А чего им…

— Давай выгрузку! Сеня, глуши мотор!

Я следом за Кузяевым вытер на крыльце ноги и вошел в дом Кулевичей.

Степан Петрович в расстегнутом пальто уже сидел за столом. У печи, согнувшись, хлопотала пожилая женщина, возбужденная и радостная. Улыбнулась мне.

— Проходите, гости дорогие. Милости просим…

Дом Кулевичей состоял из двух жилых помещений. Маленькой кухни, заполненной беленой печью, и большой комнаты, где в красном углу под божницей стоял телевизор и рядом — стиральная машина. Широкая кровать была застелена стеганым самодельным одеялом, над кроватью висел на плечиках, рукавом задевая за зеркало, черный шевиотовый пиджак с приколотой к лацкану медалью «За боевые заслуги».

Пахло древесным дымом и яблоками. Яблоки лежали большой горой в углу у телевизора. Звонко тикали старые ходики. За вышитыми занавесочками, за двойными рамами, переложенными ватой, посыпанной серебряными фантиками от конфет, лежала безлюдная комаревская улица, белая и спокойная, как хороший сон.

Конечно, никуда прогуливаться не пошли. Начались разговоры. Хозяин курил, стряхивая пепел в цветочный горшок. Хозяйка время от времени охала, прикрывая глаза платочком. Вспоминали. Ели куриный суп с серыми макаронами из сельпо, на второе — вареную курицу, все это закусывали грибками — солеными груздями, рыжиками с луком, с чесноком и резным черносмородиновым листом. Затем мои спутники уехали, и потянулись тихие дни. С утра мы уходили бродить по окрестностям, встречались со стариками, я курил самосад, так, для баловства, и слушал разные истории.

Кулевич помалкивал, он был со всеми неразговорчивым, много говорить не любил, любил слушать и улыбаться.

— А за что у вас медаль «За боевые заслуги»? — полюбопытствовал я. — Вы воевали?

— Не-а. На заводе работал, у нас вся деревня за Кузяевым.

— Так за что ж медаль?

— За заслуги… Это долго объяснять. За боевые заслуги.

— Ну, так объясните.

— В другой раз уж. А с завода ушел: дети. Вернулся домой.

После завтрака как-то мы шли в деревню Тростьё. Промерзлая тропинка тянулась по взгорку вдоль полей. Снег сдуло книзу. Ноги в тяжелых сапогах скользили по льду.

— Вот здесь, — сказал Кулевич, останавливаясь и поворачиваясь спиной к ветру. — Вот здеся фашист всех их и положил, да.

— Кого? — не понял я. Дорога была знакомой.

— Красноармейцев тех. Восьмерых.

— Когда?

— Дома расскажу. Вернемся, расскажу. Об эту ж пору. Тоже снег еще не лег. Поставили одного, второго… Я только выстрелы в избе слыхал, хорошо слышно было, а потом могилы мы им копали, да. Рубили, точней. Я ж при фашистах старостой был.

— Серьезно?

— Какие шутки. В больших чинах ходил.

Вечером, усталые, мы сидели в кухне. Мокрые портянки сушились на печи, сапоги хозяин вынес в сени, чтоб оттаяли.

Ужинали, шевеля под столом босыми ногами. Не закурили еще, но уже собирались закурить.

— Одним словом, как вспыхнула война, — начал Кулевич вдруг, — всех наших мужиков комаревских позабирали в Красную Армию. Меня тоже вызывали на призывной пункт, да, но нашли болезнь, дали отсрочку на выздоровление, и то, наверное, учитывалось, что шестеро детей в семье при одном кормильце.

В октябре боевые действия начали подкатывать к столице, самолеты с черными крестами каждую ночь летали на Москву, а возвращались уж не в том строю и не все. Иван смотрел на них, задрав голову. Вспоминал воздушные парады в Тушине.