Испытательный пробег — страница 75 из 113

Боев в окрестностях крупных не происходило. Наши отходили, минуя Комарево. Несколько дней стояла в округе похоронная тишина. Жители прятали на огородах съестное. Крупу, муку, картошку. Зарывали в землю, хоронясь от чужого взгляда.

Вот тут и вышли из лесов те красноармейцы. То ли у партизанов такой расчет был, чтоб по деревням своих людей разместить — у нас в Угодском Заводе большой отряд чекистский действовал, — то ли от части они от своей отстали, а может, шли с маршевой ротой на подкрепление, но оружия у них ни у кого не было. Молодые ребята по двадцать лет, под нулевку стриженные, уши топориком, москвичи.

— Ну, бабы наши ясно, да, в рев: жалко. Зляка такая берет, молоденькие, измученные. Разобрали по домам. Начали тех ребяток выхаживать, а тут как раз он и въехал на мотоциклах…

— Немец?

— Он самый. Гермáн. В касках. Очень солидно, скажу. Разместили у нас гарнизон, телефон протянули, выставили часовых. В военном смысле, ничего не критикую, грамотно все, да. А затем велели выбирать старосту, и все наши деревенские решили тогда, что лучше всего старостой быть мене. «Шестеро детей у тя, Иван. Уважаем». — «Просим за всех». — «Да я ж председателем сельсовета был!» — «Да то давно было! Кулевича просим!» Орут, да… Хотят, чтоб банально было. Не просто так. Ну, банально, значит, банально… Даю согласие — баллотируйте!

Немецкий комендант, большая стерва, жестокий человек, посмотрел на Ивана бесцветным глазом, и в башке у него под пилоткой как арифмометр крутнулся, решил, что кандидатура Ивана подходящая. «Гут, гут…»

— А какой «гут», Геннадий Сергеевич? Свои придут, рассуждаю, повесят и будут правы, честное слово, да.

Дом Кулевичей в деревне крайний. За городом ровное поле, слева — дорога, прямо — лес, самое место для партизан, а потом хоть и староста, но поставили у него в избе военную команду, десять солдат с фельдфебелем Зигфридом.

Те солдаты расположились в большой комнате, для тепла засыпав пол соломой, а Иван с женой и детками устроился в углу за печкой, нары в три ряда учредил и полог повесил.

Тем временем собрал комендант всех жителей, и те красноармейцы пришли, уж по-деревенски приодетые, во всем мужнином, чистые, отмытые. Кто-то донес коменданту, что это люди пришлые, не свои. «Партизанен! — начал орать комендант. — Партизанен!»

— В тот день их всех и расстреляли, как я вам рассказал. Вывели за дорогу и вот таким манером… И тогда я подумал, хотите — верьте, Геннадий Сергеевич, хотите — нет, что никогда в жизни нас фашист победить не сможет… — Кулевич развел руками. В большой комнате жена смотрела телевизор. Кипел чайник, горячие брызги падали на стол, накрытый клеенкой. — С нашим народом так нельзя! Нас не запугаешь. Пуганые. Мы этой крови и в империалистическую и в гражданскую повидали, а злость поднялась лютая, да… Чужому у нас такого не простят. Будут биться.

Вскоре установил Иван связь с партизанами. Ясно, детей было жалко, как им без отца, если фашист расстреляет, но ведь если и свои папку шлепнут, не легче. Передавал Иван в партизанский отряд продовольствие. Картошку пек и лепешки — партизанский харч. Сведения о гарнизоне собирал, предупреждал о всех намерениях коменданта.

Немцы выставили у избы два пулемета, один в сарае, дулом в поле, другой в бане — на лес. И каждую ночь лежали у тех пулеметов солдаты в тулупах и валенках. Морозило в ту зиму, как никогда.

Однажды ночью проснулся Иван от возни в сенях. Вылез из-под нар, припустил фитиля в лампе, глядь, а входная-то дверь настежь, солдаты втаскивают в избу корову и ногами ее в дверь просовывают. «Господа, господа, это унмоглих[10], — начал Иван. Глядит, а это совсем даже и не корова, замерзший солдат это.

Он как у пулемета в сарае лежал, так и окоченел до смерти.

— Во, думаю, дисциплина дисциплиной, а дурь человеческая безграничная! Тань, — крикнул он жене, — помнишь, как немец у пулемета замерз?

— Помню, — ответила жена, не отрываясь от телевизора.

— Геннадий Сергеевич, ведь до сараюшки рукой подать! Вон он. Крикни — сменят, если замерзаешь, а энтот как вцепился в пулемет, да так-от и лежал до своего часа.

— Может, он заснул?

— Заснул? Вы немцев не знаете. Не может немец у пулемета заснуть, у него бефель[11], в этом, заверяю вас с трибуны, его сила, но и его же слабина. Ведь крикни же товарищу, комераду, сменит на полчаса, отогреешься. Но нет…

В ту ночь, когда замерз германский пулеметчик, Иван Кулевич решил, что с такой тупой дисциплиной против русского духа идти нельзя совершенно.

— Иньциатива, она необходима, — говорил он, заваривая чай и негнущимися пальцами собирая чаинки, рассыпавшиеся на ладони. — На русскую нашу смекалку смекалка же и нужна, а они, фашисты, муштрой да злобой. Не тот, скажу, подход, да. От этого они войну и проиграли. Конечно, в стратегическом плане надо было нам с самого начала бронетанковые части применять. Клиньями его брать в окруженья. Но опыту не было… Между прочим, маршал Жуков из наших мест, да. Как раз с Угодского Завода. В Москве скорняком в молодые годы начинал и вот в маршала шагнул. Выучился. Отчаянной храбрости человек. Читали генерала Штеменко про генеральный штаб? Так он вспоминает, как Жуков в полный рост по передовой шел. Ему командир дивизии: «Пригнитесь, товарищ маршал». А он: «В ваших советах не нуждаюсь». Да. Решительный… Нашенский, дервинь, дервинь Калуга! Но с другой стороны, думаю, зачем он генерала обидел? Он ведь за маршала отвечает. Да еще младшие по званию тут.

В декабре началось контрнаступление. Выбили немцев из крупных населенных пунктов, а из Комарева они сами откатились и напоследок, уходя уж, подожгли Пятницкую церковь, где у них размещалась конюшня. Старинная была церковь, не так чтоб красивая, но памятник.

В тот день или на следующий рубил Иван дровишки в лесу, возвращается домой, глядь, а по зимнику два красноармейца идут, разрумянились на морозе, руками дают отмашку.

— Куда спешите, ребяты? — он их спрашивает.

— Да в деревню, — они отвечают. — Старосту ихнего идем вешать.

Тут с Иваном сделалось легкое помрачение взора, но хорошо, солдатики не заметили. А как в Комарево пришли, там партизаны. Красные флаги кругом, посреди улицы митинг, и партизанский командир говорит, что старосту Ивана Кулевича за его работу в тылу врага представляют к правительственной награде.

— В самый раз поспел.

— А то б повесили, — заметил я.

— Ну да, повесили! Я б дался, как же! Я ж не тот немец, что у пулемета рядом с домом замерз. Нашел бы выход.


Всего пробыл я в Комареве неделю, сходил в Сухоносово, с внучкой Дуни Масленки познакомился, получил от нее в полное свое пользование ворох старых писем, выцветших фотографий с облупленными краями, видел у нее те самые часы с кошкой. Про местных колдунов она мне рассказывала, про порчельников. Домой я вернулся возбужденный. Рассказал жене про Кулевича, про Комарево, про династию Кузяевых, как они от земли шли к заводу.

— Представляешь, как интересно! — говорил я. — История одной семьи за семьдесят лет. Или даже за сто! Люди, события, прошлое, будущее, переплетение времен. И современный завод — цель!

Теперь я вспоминаю, жена слушала меня внимательно, с доброй, вполне материнской улыбкой, но у нее на уме были другие дела.

— Знаешь, — сказала она, — я совсем забыла, Савичи приглашают нас к себе на дачу. На субботу и на воскресенье в Абрамцево, давай, Гена, а?

— Я не могу, — сказал я голосом обиженного гения. Я немножко уже в роль вошел и даже вроде бы начал капризничать, и, наверное, со стороны все это выглядело малосимпатично. И я сам понимал, что делаю что-то не то, но не мог остановиться. Меня несло по инерции. Как Игоря Степановича. И я попался!

Дело кончилось легким скандалом. Я хлопнул входной дверью и, слетая вниз по лестнице, застегивая пальто, решил, что домой больше не вернусь. Хватит с меня! В конце концов, сколько можно жить с женщиной, которая совершенно тебя не понимает!

Над универсамом на углу разгоралось синее неоновое зарево. Начинался тихий московский вечер. Я шел, нахлобучив шапку. Хрустел лед на лужах.

Откуда в ней эта жестокость, думал я, вспоминая усмешку жены и злые морщинки в углах ее подведенных глаз. Ну почему она такая? Почему? Я делаю великое дело. Мне интересно разобраться, передо мной человеческие судьбы, трагедии, комедии, коллизии передо мной. Может, я один на всем белом свете собираю следы этих прошедших жизней. Разве это не интересно? Разве это не достойно уважения? Или никому это не нужно?

— Здравствуйте, Геннадий Сергеевич.

— Здравствуйте… Алевтина Николаевна. — Я поздоровался с соседкой и улыбнулся, и сам удивился, как это я, такой расстроенный, такой весь не в себе, нашел силы улыбнуться. Мне стало неловко. А чего, собственно говоря, я взорвался? Переплетение времен… Тоже мне, возомнил себя главным судьей. Это все Павел! Все он… Я дошел до метро, постоял на ярко освещенной площадке у стеклянных дверей. Двери то и дело открывались, пропуская людей, очень одинаковых в слепящем свете. Меня обдавало теплыми ветрами московской подземки. Часы над кассами в вестибюле показывали без четверти семь. Надо было что-то решать.

В конце концов я мог поехать к кому-нибудь из друзей. Это имело свои плюсы, но имело и очевидные минусы. Придется объяснить, почему ушел из дому, наверняка я не выдержу, начну рассказывать подробности, а потом буду казнить себя за малодушие. Нет, к друзьям решил не ехать.

Был еще один вариант. На улице Красина рядом с Домом кино жила моя старинная знакомая, рассудительная женщина, кандидат экономических наук Регина.

С мужем она развелась и хотела выйти второй раз, так что попусту отнимать у нее время было нечестно, но мне некуда было деваться. Я вернулся к дому и открыл дверцу своей машины.

С первого нажатия ключа мотор взял обороты, что показалось мне хорошим предзнаменованием и обрадовало. Все-таки стоял автомобилька целую неделю под снегом, под открытым небом, и вот на тебе! Молодец! Я погладил рукой по черной поверхности над щитком приборов. Умница… Была у меня такая автомобильная ласка. Отпустил педаль сцепления. Прислушался. Мотор работал ровно. Вышел, предварительно чуть притопив ручку воздушной заслонки, щеткой стряхнул снег с крыши, с крыльев, с заднего стекла, надел дворники. Стрелка указателя температуры чуть сдвинулась с нуля, можно было трогаться в путь. Но, подъезжая к площади Маяковского, я понял, что не хочу никого видеть и говорить ни с кем не хочу. И вообще, с самого начала было очевидно, что мне просто необходимо побыть одному за рулем.