ющий, как должен идти процесс.
Петр Платонович отвез его домой, на Мясницкую. Профессор сел не впереди, с шофером, а по-старорежимному сзади. Побрезговал рабочим человеком.
По науке все получалось просто, но печь жрала столько электричества, что в Мосэнерго запротестовали. Начальник там был парень решительный, из Первой Конной. Кулаком по столу хвать: «Не разрешу!»
— Ты рот-то закрой, — сказал ему Георгий Никитич ласково. — И кулаком не греми. Лампочки разобьешь, как раз света не будет. Я ж не для себя, а для таких, как ты, дурачков автомобиль делаю. Не будет мотора, пропадем, Вася. Как американский индеец в резервации жить будешь. Вот тогда мажь ж… чернилами.
Начальника звали Колей. Начальник не сразу, но смилостивился, посоветовался со своими спецами, разрешил пустить печь ночью, когда нагрузка на электростанции наименьшая.
Печь пустили, а беды не ждали. Профессор Шергин в печах разбирался. Но в третьем часу ночи с грохотом, как от шрапнельного разрыва, двинуло по цеху и понеслось: «Ложись, ребята!» Произошло короткое замыкание. Чего-то там недосмотрели, пришлось начинать все сызнова.
Вторая плавка затянулась. Сталь сварили только к четырем утра, и вдруг… Вот уж в самом деле, если нет удачи, иди разбирайся почему! Все было проверено, но бригадир Ельцов — управляющий тряс его за грудки, душу хотел вытрясти, называл Врангелем и Махной — не закрепил ползун стопора, и сталь ушла в яму. «Я тебе, парень, в другой раз руки вырву!» — грозил Королев. Но в другой раз все обошлось, сталь сварили, разлили по формам и качество признали наивысшим. Не случайно та электропечь называлась «Мечта»!
Теперь всю свою энергию управляющий направил на производство пружин. Новое слово у него в лексиконе появилось — «ре-лак-са-ция». Поди выговори! Тут еще начался монтаж станков «леблонд» для обточки шеек коленвала и «рецнекер» для фрезеровки контура кулачков распределительного валика. Георгий Никитич как-то сразу сник, поняв, что с его тремя ступенями церковноприходской школы разобраться с этими станками будет труднехонько. Доверился Ципулину. Станки смонтировали и пустили.
Первый автомобиль должна была довести бригада сборщиков, где бригадиром был однофамилец управляющего Николай Королев.
— Коля, Коля, — говорил управляющий, — я тебя… Коля… заклинаю. Неужто большевики не могут творить тех чудес, что творил рыжий хлопец с горы Сион? Могут! И больше того!
Георгий Никитич не отходил от сборщиков. На него не обращали внимания, только иногда советовали:
— Шел бы ты, Никитич, право дело, отсюда. Ведь под руку ж лезешь!
Технический директор ЦУГАЗа Сергей Осипович Макаровский, вторые сутки не уходивший с завода, посоветовал Королеву выпить сердечных капель с мятой.
— А это потом привычки не дает?
— Дает, наверное.
— Не буду, Сергей Осипович. Дальше тишины не жду.
Макаровский в пальто нараспашку пожал плечами, отошел в сторону, махнул рукой. Заводи! Повернули заводную рукоятку, мотор дал вспышку, охнул и чуть было не завелся. Георгий Никитич вытер холодный лоб. В сборочном стыла тишина. Ветер гнал по крыше сухие листья, швырял в остекление осенний мусор. «Заводи!» До седьмого ноября оставалось пять дней.
Инженер Ципулин, бледней обычного, рванул рукоятку. Кепка слетела у него с головы, упала засаленной подкладкой вверх. По инженерской щеке, поросшей острой щетиной, катились капли пота. «Заводи!» И вдруг мотор зарычал, кожух над мотором затрясся. Первый АМО-Ф-15 гудел, набирал обороты. Макаровский вынул золотые часы. Было без пяти два.
На собранное шасси установили кабину, платформу и оперение. Закрепили по-быстрому. Залили бензина, масла.
— Ой вы, молодцы мои, — стонал управляющий, и взгляд его туманился слезами. — Алмазные вы мои, драгоценные… Солнышки, золотцы…
Уже начинало рассветать. Первые гудки нестройно плыли над слободой. Не терпелось испытать первый автомобиль. Ципулин сел за руль, слесари-сборщики всей бригадой забрались в кузов. Решили сгонять к Спасской заставе и назад.
Ципулин включил первую передачу, отпустил конус и медленно выехал из корпуса. В заводских воротах грузовик фыркнул раз, другой, выпустил из-под себя сизый махорочный дым, пружинно присел на выбоине и, крутнувшись вправо, покатил, покатил вдоль Тюфелева проезда… Управляющий махал ему вслед портфелем и шевелил губами.
Первого гудка Степа Кузяев никогда не слышал. Только сквозь сон.
Первым обычно гудели на «Динамо» за полчаса до восьми. Начинали коротко, сипло, так, будто закопченная динамовская труба со сна прочищала горло, першило у нее, она откашливалась кое-как, чтоб через пятнадцать минут зареветь по-настоящему. От живота. У-у-у-у… пу…
Самый паровитый гудок во всей слободе был, пожалуй, на фабрике Цинделя, на кобыльем дворе. Так эту фабрику называли, потому что работали там одни бабы. Шили «шинеля». У Цинделя гудошные машинисты гудели от души. Следили. И на «Динамо» следили, а на АМО всегда запаздывали, и гудок получался писклявый, тонкий, было в нем стрекотанье, будто битые стекла сыпали на мостовую. В котельной не торопились, тянули за реверс нетвердой рукой, позевывали. Ох, ох, ох… Грехи наши…
За дощатой стеной соседка тетя Маня уже пела песню. Как обычно с утра. «Ах, приведи мне, маменька, а писаря хорошего, — пела соседка, — а писаря хорошего, голова расчесана…»
Гудел примус, и соседи, которым пора было в утреннюю, кашляли и шваркали по полу сапогами.
Второй гудок поплыл над слободой. Опять на разные голоса, сипло, нестройно: начали все вместе, а кончили вразнобой.
— «Голова расчесана, помадами мазана, помадами мазана, а цаловать приказано», — пела тетя Маня. Потом замолчала, стукнула в стену. — Степа! Давай просыпайся! Пора уже.
— Слышу.
— Чего ты слышишь, вставай!
Степа вылез из-под одеяла, опустил ноги на холодный пол.
— Спишь?
— Да не сплю уж! Сапог вон закатился.
Соседка за стеной засмеялась. Посоветовала:
— Ищи, как хлеб ищут.
Стены в бараке были тонкие, все слышно. Когда муж тети Мани, черный, нахохлившийся человек, приходил выпивши, он ругал ее в полный голос.
— Ты фастом перед ним не крути! — кричал.
— Да отстань ты, — говорила тетя Маня, и голос ее при этом был какой-то праздничный.
— Я, Манька, тя учить буду!
— Дык твоя воля… хозяин.
— Что промеж вас было? Сама скажи!
— Не кричи, — говорила тетя Маня ясным шепотом, — люди услышат.
— Я те за Кузяева холку намну!
— Выдь на улицу, — приказал Степе отец. Он был дома. Степа вышел и так до конца и не дослушал в тот раз: почему за него сосед хочет наказать тетю Маню или это так трудно будить его по утрам?
Барак, в котором они жили, был крайним, стоял у самого уреза Москвы-реки, весной вода разливалась под самые окна, на две недели, а то и на месяц затопляло дрова в сараюшках и уборные. Все плыло.
На том берегу высились каменные облезлые лабазы, сараи, церкви, катила Саратовская железная дорога, к ней подступали станционные паровозные задворки, лепились красные фабричные стены с закопченными трубами, а выше шла мощенная булыжником Большая Тульская улица, уставленная домами даниловских зажиточных ломовиков и огородников. Вниз спускались баньки, петлял к наплавному мосту пыльный проселок, осенью и весной раскисавший до полной неузнаваемости.
Снега еще не выпало. Но с утра было свежо. На лужах хрустел лед. В промерзлом воздухе далеко и ясно слышалось, как на том берегу на высоте бьют кувалдой по рельсу.
Степа поднял воротник, шапку нахлобучил поглубже и вприпрыжку побежал в заводскую столовку. Они с отцом имели уговор на утро ничего не варить, не жарить. А когда решали, что надо бы, то все равно съедали все с вечера. К тому же отец третью ночь дома не ночевал. В гараже Степе объяснили, что на заводе аврал, готовят к седьмому ноября подарок трудящимся.
Отец заехал как-то днем, но не к самому бараку, потому что путь к нему имелся только по мосткам, остановил машину на дороге, сам, проваливаясь в грязи, двинул напрямую, передал деньги.
— Кормись, пока меня нет, — сказал. — И гляди, на баловство не траться. — Двинул Степу по плечу. — Твердо стоишь!
— Пап! — крикнул Степа — А ты скоро?
— А вот устроим мировую революцию, тогда вернусь, — засмеялся отец.
И тетя Маня, оказавшаяся на крыльце, тоже засмеялась. Потрепала Степу по голове, предложила:
— Давай, парень, собери, что у вас грязное есть. Я стирку устраиваю.
Степа учился в опытно-показательной школе при заводе «Динамо», учился на слесаря. В нечетные дни занимались в школе теорией, в четные — практикой.
День начинался нечетный, это он вспомнил уже в столовке, допивая третий стакан киселя, а потому можно было не спешить, занятия начинались с девяти.
Слесарная школа, в которой он учился, занимала два помещения. Одно находилось в гулкой трапезной Симоновского монастыря, там вдоль сводчатых стен стояли верстаки. Монахов давно уже выселили, иконы поснимали, росписи разные закрасили, а какие не сумели, завесили плакатами по технике безопасности, но только машинное масло никак не могло перебить запаха ладана и кислых монастырских щей.
Теорию изучали в маленьком домике на Восточной улице, в ветхом помещении с прогнившими стенами и полами, к тому же отчасти еще и разобранном. Это в топливный голод в двадцать первом году, когда нечем было топить, принялись растаскивать школу на дрова. Как-то ночью нагрянула конная милиция, глядь, а под крышей мужичок сидит, стреху пилит. Ему милиционер с коня: «Слазь, это народное достояние!» А мужичок, шапкой утирая пот: «Я тоже народ…» — «Пилить-то хоть прекрати!» Еле стащили.
Перед началом занятий Степа успел заскочить в гараж. В гараже кипела гаражная суета. Бегали механики, шоферы курили в сторонке, о чем-то хмуро переговариваясь.
— А батя где? — спросил Степа, подлетая к слесарю Абрамову.
— Нет бати. За Ципулиным поехал. Авария там. Сейчас на буксире притащит…
— Подожду.