Испытательный пробег — страница 85 из 113

«Эй, конопатый, ну, ну, вдарь с правой! В дыхлó бей! Эх ты, мазила… Слабак, мама…»

Если кто из врагов покидал поле боя, кричал радостно:

«К покрову побег! К покрову! — Или совсем радостно: — Здорово тебя допросили!»

Чичков учил ребят, как драться, стыдил, если кто плакал: «Какой же ты русский солдат? Баба ты, сударь!» Показывал, как незаметно сунуть в руку закладку или старый пятак. Но за обман, когда открывался, били свои и чужие без жалости, без милосердия, и сам же Федор Кириллович громче всех орал с берега: «Так ему, Иуде искариотской! Чтоб до смертного часу помнил!» В перчатках тоже драться не разрешалось. Только голым кулаком. Говорили, один даниловский чудак надел варежку и перед боем опустил в воду. На морозе вода застыла, и пошел он крушить врагов, орудуя ледяным кулаком. Но обман открылся. Били одного обе стенки и, хоть правило было всегда — до первой крови и лежачих не трогать, этому сделали исключение. С тех пор на льду он больше не появлялся.

Когда симоновские возвращались с победой, то пели боевую песню кулачных бойцов:

За Москвою, за рекою

Там народ стоит толпою.

В Москве кула-ки-и,

В Москве кулаки.

Стоит Чохов да Горохов,

Еще Лосев да Аросев,

Чичков Федюшка…

Кулачный боец Федор Кириллович смущенно крутил головой, шмыгал кривым носом.

В тот раз мелюзга начала бой лениво. Симоновских погнали.

— Бей их, ребя! Бей автомобильщиков!

— Кузяев, — сказал Витька Оголец, скидывая пальто, — пойдем, что ли? Дениска, ты вперед не лезь. Силы в тебе нет, в тебе злость. Ты на потом!

Сбежали на лед. Ветром ударило в лицо. Из-под того берега мело колючим снегом. С ходу подвернулся какой-то даниловский, уложили отдыхать.

Степе нравились кулачные бои. Любил подраться. Случалось ему прикладывать парней и выше и старше себя. Отец этого не понимал, сердился: «Я тебя, Степка, честное слово, выпорю! Тебе глаз выбьют, тем кончится!» А он не боялся. Чего бояться, ведь все по-честному.

Он не уходил с реки, когда, побросав «польты» на руки перепуганным женам, враскорячку спускались вниз на подмогу своим жилистые даниловские ломовики. Они не сразу выступали. Подолгу ждали, когда подойдут к рубежу призывные возраста. Жены кричали, не без гордости, однако, но для пущего порядка, так принято было: «Лешка, Вась! Куды ж вы, господи… Кончайте драку… Что ж это…»

— Наших бьют! — неслось над рекой. — На-а-ших!

— Браты! — кричал кулачный боец Чичков. — Браты, навались!

В тот раз они врезались втроем в даниловскую стенку впереди всех. Уж и Кузьму, на кáкаве вскормленного, увидели. Страшный был тот Кузьма, шапку сбросил, глаза горят, кулачище будь здоров. И вдруг раздалось с берега:

— Тикайте, ребята! Атас! Комсомольцы!

— Вассер!

Даниловские, им видней было, к себе побежали, а симоновские оглянулись и поняли, поздно: с двух сторон окружали их амовские комсомольцы.

Степа в пылу хотел было вырваться, но взяли его крепко.

— Давай, разбойник, двигай в ячейку, шагай…

— Я не разбойник…

— Шагай, шагай. Вышагивай. Сейчас выясним, что ты за элемент.

Их отвели в ячейку комсомола. Секретарь говорил, что нельзя бить по морде будущих товарищей по классу, на сознательность нажимал, и прямо в ячейке записали всех в секцию бокса при клубе «Пролетарская кузница», а в следующий выходной устроили на Москве-реке физкультурный праздник и выставили плакат: «Старому быту — гроб, даешь физкультуру и спорт!»

Так вот и кончились кулачные бои в Симоновке. Было это в ноябре 24-го года.

7

Все Кузяевы жили дружно. Виделись на заводе каждый день. Раз в неделю, как минимум, собирались по-родственному попить чайку, обсудить текущий момент, поиграть в лото, в картишки перекинуться по носам. Били всей колодой, но не сильно и хохотали до слез.

Проигравший кричал в окно с седьмого этажа: «Мозгов козлиных можно прислать?» Шутка была такая. Прохожие внизу задирали головы. Не сразу понимали, в чем дело, а поняв, махали рукой, понимали, заводские отдыхают.

Старший, дядя Петя, был молчалив. Степа его уважал и побаивался. При дяде Пете хотелось говорить умно или совсем не говорить. Зато с дядей Мишей было легко, весело. Степа любил ходить с ним на базар покупать квашеную капусту.

Дядя пробовал капусту на зуб, проверял на цвет, спрашивал:

— А кочерыжку в нее покрошил? То-то и оно… Без кочерыжки не капуста, бумазея. Не скрипит и крепости нет. Меленько, меленько поруби. Ну, до следующего года, хозяин. Бывай здоров!

И в сале дядя Миша разбирался до тонкостей. Пробовал кусочек, интересовался:

— Кабанчик, свинка? Покрытая, непокрытая? Да… в следующий раз щетинку палить будешь, мучкой потри.

— Так тер!

Дядя щурил хитрый глаз:

— Тер, говоришь? Ай, яй, яй…

— Ну, мука не та! Ну…

— Вот… Надо с сольцей, чтоб малосол был в копоти.

Дядя Петя жил в огромном восьмиэтажном доме, принадлежавшем когда-то домовладельцу Бурову. Так его и называли — буровский дом. Рябушинские арендовали у Бурова для заводских служащих и мастеров.

Дядя Петя имел комнату на седьмом этаже в большой квартире, где жили еще три семьи. Там всегда шумно, интересно. Там ванная, уборная, в коридоре на стене велосипед висит, упирается педалью в стену.

Отец с дядей Мишей стояли внизу, ждали лифта, когда спустится, а Степа что есть духу бежал вверх по лестнице, всегда их опережал, звонил в дверь четыре звонка.

У дяди Пети была семья. От отца Степа знал, что женился Петр Егорович поздно. Его жена, тетя Соня, первого мужа похоронила, и девочка Клава, которая всегда называла дядю Петю папой, совсем даже не его дочка.

Дверь открыла тетя Соня.

— Милости просим. Отдышись, Степа, вот ведь сердечко выпрыгнет. Снегирь, раскраснелся весь.

— Я ничего… Я бежал…

— Вижу, что бежал.

Из коридора выглянул дядя Петя.

— Привет Кузяевым. Отец иде?

— Едет…

В комнате у дяди Пети пахло пирогами с вареньем, жареным мясом, чистотой и одеколоном.

— Садитесь, гости дорогие. Обедать будем.

Девочка Клава, причесанная, с бантиками в косичках, сидела на диване, делала уроки.

В комнате стоял круглый стол, накрытый белой скатертью, а не клеенкой. Был дубовый буфет с посудой. На стене висела фотография Сакко и Ванцетти и зеркало там блестело, украшенное двумя крахмальными расшитыми полотенцами.

Всю мебель — и буфет, и стол, и стулья — дядя Петя сделал сам. Отец всегда им восхищался, говорил: «Человек он технически грамотный». Таким же был младший брат, Вася, Васятка, но сгорел в гражданскую в Крыму. О нем вспоминали со вздохами и часто, чтоб пухом была ему сухая перекопская земля.

Сели обедать, ели бульон с гренками, хвалили тетю Соню. Потом поставили мясо в соусе, а потом — чай с пирогом.

Взрослые говорили о заводских делах. О встречном плане и кадровых вопросах.

— Я б на твоем месте, — доказывал отцу дядя Миша, — давно бы пошел на повышение! Уж и в партячейке неоднократно и давно говорят, вырос, партиец, рабочий человек, пора в выдвиженцы. Пора, Петруша. Я те говорю… Коллектив ждет!

— Я командовать не умею, — оправдывался отец. — За штурвалом ничего, а как психану, с тормозов меня сносит.

— Ты ж самоотвод себе в прошлый раз дал по совокупности нервной системы. Так и в протокол занесли!

Отец смущенно улыбался. Он боялся ответственной работы, потому что не умел командовать. Ему не нравилось повелевать и не умел он этого. Он лучше сам готов был все сделать тихо, спокойно, чем просить кого-то.

— Я понимаю, такой подход, верно, для партийца негодный, но ничего с собой поделать не могу. Да и шоферскую работу люблю. Сказано, дорога, она и есть дорога, путь следования…

— Ничего, Петруша, главным быть не главное, — кивнул дядя Петя. — Делай, как душа велит. А что дорога — главное, ты правильно видишь. Теперь рабочего человека уважают.

— Глупости! Старорежимное выискали название — душа. А я б на твоем месте пошел, — шумел дядя Миша. — Пошел!

— Ничего, ничего…

— Во тетери, во тетери! Соня, ты бы им втолковала.

— А может, ему от высока поста радости нет?

— Радости… Будет радость. Оно как про яблоко говорить — сладкое, нет, если не попробовать?

— Совсем забыл! — обрадовался дядя Петя. — Вы Фильку Беспалова помните? Ну, того, который в Сухоносове всю жизню коров пас, ну хвосты им оченно даже здорово крутил? Так вот, Филька теперя кондуктор! На транвае катается. Встретишь, не узнаешь. Он свою силу почувствовал, показалось, он ныне после пастухов-то очень главный. Выбился, значит, ага. Остановки объявляет, на пассажиров покрикивает. Ему оттого возвышение еще больше. И радость. Отца, помнит, пороли, деда пороли, сам, бывало, портки на миру сымал, только улыбался. А теперь Филька кто? — начальник. Дай ему трехлинейку, так он тех, которые безбилетные, на Сокольническом кругу кончать будет.

— Ну, это вы бросьте, — вставил дядя Миша. — И все равно Петруша не прав! Вон смотри, Сеньку Малочаева из кузовного на дилехтора банка выдвигают. В царское время вашим превосходительством именовался бы!

— Да и сымут его! Ведь в нем одна видимость. Он же считать не умеет. Трем свиням щей не разольет. Со свинями запутается, а тут банк! Говори…

— Может, и управляющего нашего сымут?

— Сам уйдет. Считай, со дня на день.

— Это почему? Ты скажешь, Петруша. Однако тихо давайте. Говори, Петя.

— Хороший Никитич мужик. Но не тянет. Нет в нем инженерной грамоты. Не разбирается в делах, как надо из всей конъюнктуры, абстракции…

Дядья притихли. Ужас как любили ученые слова. Смотрели на брата с уважением: директорский шофер.

А Степа ел пирог, варенье текло по щекам и к разговорам взрослых прислушивался вполуха. Ему нравилось в гостях у дяди Пети. Нравилась тетя Соня, ее белые руки, нравились цветные стеклышки в буфете — и то, что в чистой их комнате все стоит по местам аккуратно, уютно. Только девочка Клава смущала Степу. Она вырезала салфеточки из бумаги.