— Хотите, я вас выучу?
— Спасибо.
Еще у нее была тетрадка, в которую она записывала песни и стихи.
— Желаете почитать, я новые достала.
Он сидел на диване с Клавиной тетрадкой в руках, стеснялся, что занят таким девчачьим делом: стихи читает. Было ему не по себе, интересно и неловко. Вдруг как-то само это пришло, что среди девчонок есть некоторые очень даже ничего. Раньше он этого не замечал. Что ребята, что девчонки, разве что не дерутся те да ябедничают Семину. «Товарищ Семин, а чего это меня Огольцов за волосы дергает…» Шкраб стучал линейкой по столу: «Огольцов, прекратите ваше безобразие!» А тут начал замечать Степа, краснея и чувствуя, как сердце замирает и перестает биться, что говорят девчонки иначе, и походка у них другая, не такая, как у ребят, и красивые они, и пахнет от них вкусно.
Степе захотелось любви. Смутное какое-то чувство захлестнуло. Начал он представлять себя взрослым, женатым человеком, и получалось, что жену он возьмет с ребенком, это вроде обидно, но тут какая-то тайна, отец скажет: «Ребенок не его, но он ему родной», и жена у него будет такая же, как тетя Соня. Тем же движением станет поправлять волосы. Такой же будет стоять в их комнате буфет. И тоже будут в выходные дни пироги с вареньем, и придут к ним в гости Витька и Дениска и рассказывать будут заводские новости. Степа еле дождался лета. В деревню ехал в предчувствии необыкновенной встречи. Там уже водили хороводы, играли в горелки, в жгуты, в оленя и еще — в фанты.
Он приехал на самый сенокос. Косили всей деревней, звенели косами по трухачевским, по никитинским лугам, добирались до самых дальних углов.
В первое же утро разбудил его Ванька Кулевич, худой, загорелый: «Вставай, Степка, косить идем!»
Отбил косу, мать завтрак приготовила. Дни стояли жаркие. С утра теплынь. В траве гудели пчелы. Пахло медом, кашкой. Бабы в ярких платьях сгребали сено граблями. Пот струился по спине и высыхал на солнце.
— Это тебе не то что в городе на всем готовом, — смеялся Иван.
Работу кончали с вечерней росой. Дома ужинали. Косцов плотно кормили, да и как иначе: за день намахаешься, руки-ноги гудят, глаза сами закрываются. Сало ели на сенокос.
Взрослые мужики ложились спать, а молодежь одевалась, ребята накидывали пиджаки, брали гармошку, гармониста — наперед, шли гулять по соседним деревням — в Тростье, в Трояново, в Грибовку… Чем дальше, тем девки лучше. Закон Архимеда.
Степа рассказал Ивану о городском житье, об автомобилях, о кулачных боях, и деревенский друг все понял. Голубые Ванькины глаза, всегда смешливые, сделались серьезными. Он наморщил лоб, вспомнил почему-то, что за селом Угодский Завод стоит в лесах деревня Усадьбы, а в тех Усадьбах живет Анька, первая красавица-раскрасавица, краше которой нет, верно сказать, во всей волости. Ее заготовитель из Калуги украсть хотел. О том разговоры шли.
— Кралечка собой натурально первый сорт!
— Видел, что ли? Да ну ее…
— Один раз. Я тебе говорю, Степа, лучше не бывает. Очень, очень…
Решили наведаться в Усадьбы. Далековато, конечно, но Иван уговорил всю компанию, пошли вечером. Степа взял с собой новую гармошку, отец слово сдержал, купил! И хоть играл он только «Дунайские волны» да еще две песни, но ради той Аньки решился. Шел не просто так. Иван придумал хитрость для проверки Анькиных чувств. Городского парня просто полюбить, а вот пусть пастуха полюбит. Обул Степа лапти, надел старенькую рубашку, штаны не новые. Мать только охнула: «Куда ж это ты?» Но, видимо, догадалась обо всем, расспрашивать не стала.
Картуз надел Степа новенький, такой хороший картузик у него был, касторовый, а козырек лаковый. Но это он решил — можно. Скажет Аньке, одолжил у приятеля вместе с гармошкой, пофорсить, мол, дело молодое.
В Усадьбах комаревских ухажеров встретили весело. Летом в лесах хорошо слышно. Шли, пели:
А как ра-адная миня мать
А права-жа-ла-а…
Ух, ах…
Невесты успели приодеться, расселись на бревнышках у пруда. Сидели, хихикали.
Степа сразу увидел Аньку. Не спрашивая, понял, это она и есть. Анька та устроилась с двумя подружками чуть в сторонке от всех. Над лесом вставала луна. В темноте сияли большие Анькины глаза. Светлая полоса легла на ее колени и лениво сложенные руки. Она сидела молча, но по тому, как наклонялись к ней подружки, как она выслушивала их шепот, сразу ясно было, цену себе Анька хорошо понимает, первая девка — чин!
Степу усадили в самый центр. Для гармониста всегда лучшее место. Заказали кадриль.
Как только начались танцы, подошли молодые бабы и женатые парни. Сами не танцевали, если только шутя, баба с бабой и в сторонке. Стояли тихо, посмеивались, лузгали семечки. Хорошо играет пастушок, старается.
Натанцевавшись, начали расходиться парочками. Накрывали девушек пиджаками, рассаживались по крылечкам, кто где. Беседовали. Прутиком чертили землю.
Красавицу Аньку никто не выбрал. Наверное, Иван большую работу провел. Подруг увели, а она осталась одна и как-то даже забеспокоилась: что случилось? Они оказались вдвоем, Анька и Степа.
— Хотите, я вам вальс сыграю? — предложил он, подсаживаясь поближе.
— Ну, сыграй. Послушаю.
Голос у Аньки был грустный, и Степа, кроме «Дунайских волн», сыграл еще «Цыпленка жареного»: «Цыпленок жареный, цыпленок пареный пошел по Невскому гулять» — но без аккомпанемента, потому что еще как следует не разучил.
— Нравится?
— Как вам сказать… Музыка…
Рядом в пруду ходила большая сонная рыба. Все никак не могла успокоиться, плюхала хвостом, ныряла на глубину в холод и снова поднималась наверх. В Усадьбах давно спали. Шумели леса кругом, ворочались на насестах куры, все никак не могли успокоиться, покудахтывали, вроде как пререкались.
Степа проводил первую красавицу до крыльца, предложил посидеть на лавочке.
— А зачем? — спросила она, очень даже бесстыже глядя ему в глаза. Красавица.
— Как знаете.
В лунном свете деревня стояла вся белая, крыши белые, трубы, деревья…
— Вы лунатиков боитеся?
— Это почему?
— Отец говорит, есть такие, по крышам ходют. Смешно.
— Придумают пастухи. — Анька повела плечами. — Тоже пастух?
— Отец-то? А мы вместе пасем.
Анька вздохнула.
— До свиданья вам. Я пойду.
Не хочет со мной дружить, понял Степа. Не нравится, что пастух. И заныло под ложечкой — как же так? И захотелось сказать Аньке что-нибудь обидное, открыться, что живет он в городе, что видел разных, которых с ней не сравнить. И про заготовителя калужского вспомнить, про дурака. Но он ничего не сказал. Свистнул в два пальца, чтоб ребята слышали: пора, мол, домой собираться. Больше в Усадьбы он не заглядывал. А много лет спустя рассказал ему Иван Кулевич, партизанский староста, что в сорок первом году зимой нагрянули в ту лесную деревню немецкие каратели. Все избы подожгли, жителей вывели к пруду, начали стрелять. Анька та стояла с дочками. Двоих она родила.
Расстреливали из пулемета. Как дали первый залп, Анька упала на свою младшенькую и, истекая кровью, теряя сознание, все гладила и гладила девочку по головке, чтоб та не испугалась, не закричала… «Все хорошо, все хорошо, доченька, лежи тихо». И когда узнал об этом Степан Петрович Кузяев, далекий летний вечер вспомнился ему, преисполненный тепла, радости жизни, восторга юности. Захотелось плакать, как маленькому, долго, навзрыд. Захотелось повернуть все назад, начать сначала, так же неколебимо веря, что жизнь дана для счастья, для песен, для любви.
Из Усадеб он вернулся расстроенный. Три вечера не ходил гулять, бабушка Акулина Егоровна, совсем старенькая, спекла ему пирожков с изюмом, чтоб не переживал, объясняла: «У девки ум, как у телки… А мужчина, он хозяин».
Лето в тот год стояло душное. Горели леса, пыль на дорогах поднимало до небес. Как кончился сенокос, начал Степа проситься в Сухоносово, к дедушке. В другое время мать не отпустила бы, она свекра недолюбливала. Но тут, поскольку дошло до ее материнского сердца, что сыночка обидели, без всяких уговоров разрешила. И еще велела передавать приветы родне, кланяться бабе Дуне Масленке.
Оба брата, курносая команда, Филька и Колька, старшему — десять, младшему — семь, ударили в рев. «И мы к дедушке хотим! И мы! Возьми, Степа, с собой…» Ладно, сказал, в другой раз. Взял гармонь на ремень через плечо и пошел.
На старости лет сделался Платон Андреевич совершенным книгочеем. Раньше тоже почитывал «Битву русских с кабардинцами», «Прения живота со смертью» про злоключения Аники-воина, а тут начал читать «Правду» и крестьянскую газету «Беднота», спорил с дедом Иваном, обсуждая международное положение, и предложил устроить в Сухоносове избу-читальню.
— Не, — говорил дед Иван, — я германца знаю! Германец на революцию не готов! Другой народ.
При этих словах Степа как раз и ввалился в избу.
— Степушка!
— Вспомнил, сокол…
Заворочался у печки старый пес, тяжело поднялся, завилял хвостом, узнал Степу.
— Деда, смотри, какая гармонь!
— Ну, сыграй нам чего-нибудь, — засмеялся дед Иван, совсем белый старик с веселыми глазами и большим носом, густо иссеченным красными жилками. Говорили, дед Иван когда-то очень любил пображничать.
— Давай, давай, Степан, порадуй песней.
— Отец учил. Но я не все еще умею… А так могу.
— Садись.
Доставались ку-у-дри, доставались русы
Ста-рой ба-а-бушке чесать… —
запел Степа и раздвинул мехи.
— Э, нет, — остановил его дедушка. — Нам про бабушку не надо.
— «Дунайские волны» могу.
— «Дунайские волны» давай. Вот дедушка Иван тоже послушает.
Кончилось тем, что Степа сыграл все, что знал. Слушали его внимательно. Затем Степу заставили поужинать, а Платон Андреевич возобновил прерванный разговор.
— Дело не в немце, а в том, что Россия была, значит, — доведена до революционной ситуации общим недовольством.