— Давай, товарищ Лихачев, двигай со второй передачи, — сказал отсекр и, наливаясь суровостью от осознанного чувства ответственности, твердо сел на свой стул. — Просим.
В тот день 28 декабря 1926 года, когда управляющий Автотрестом представлял партийцам нового директора, Петра Платоновича на заводе не было. Накануне он уехал в Подольск за компрессором. Хороший там такой компрессорок без дела стоял, ребята присмотрели, решили его к себе в гараж перевезти, явочным, так сказать, порядком. Был ваш, стал наш: нам больше нужен.
Вернулся Кузяев только поздним вечером, въехал в завод, сторож ему и сказал, что новый директор ходит по цехам. И зовут нового — Лихачев Иван Алексеевич.
Невысокий, плотный, с белозубой деревенской улыбкой, новый директор произвел на своего шофера приятное впечатление. Скромный парень, видно сразу, деловой.
— Отвезите товарища Урываева домой, — сказал. — А с завтрева начнем работать.
— Есть! — по-флотски ответил Кузяев.
Лихачев проводил управляющего до машины, на ходу они обсуждали положение дел в автопромышленности, и уже короткого этого разговора было достаточно, чтоб понять пролетарское происхождение директора. Говорил «шешнадцать» и «не ндравится». «Ну, да это не самое страшное, — решил Петр Платонович. — Если корень у него настоящий, культуре обучим. — И вежливо, с шиком, будто за кем из Рябушинских подъехал, открыл управляющему дверцу. — Прошу». И защелкнул, будто курок взвел.
Дома Петра Платоновича уже ждали оба брата. Мишка делал вид, что сердится, что заводские дела его расстраивают до чрезвычайности, стучал кулаком.
— Молоденький слишком! Кавалера прислали. Ну, прямо как Степка наш. Чуть всего и старше.
— Бондарев тоже молоденький был.
— А этот, говорят, шоферское дело понимает.
— Увидим. Недолго ждать-то. Рыба, она с головы…
— Ждать недолго, — согласился Петр Платонович, но, поскольку мнения своего о новом директоре еще не составил, говорить просто так для колебания воздуха не стал. Сел хлебать суп.
— Нам строгого парня надо, — размышлял Михаил Егорович, кося в тарелку к брату. — Чтоб дисциплинку подтянул, чтоб в тресте к нему прислушивались.
— Новая метла всегда чище метет, надолго ли?
Тут дверь слегка приоткрылась, и в комнату робко вошел сосед Игнатенков, муж тети Мани, медленно подошел к столу и шлепнул рыбиной, перевязанной шпагатом.
— Слыхали, пролетарии, новый директор у нас?
Игнатенков тихонечко присел на край табуретки. Вообще-то в гости к Кузяеву он не ходил, но тут любопытство пересилило все остальные чувства. Он полагал, что директорский шофер уже много знает. Однако Петр Платонович молчал. Говорил Михаил Егорович, обнимая Игнатенкова за плечи и похлопывая по колену.
— Не тех… Не-а… Не тех, Игнатенков, у нас в директора выдвигают. Петь, дай я говорить буду. Рази в заводе нет своих кандидатур? Рази не найти? Вот ты, Игнатенков…
— Я чего?
— А ничего! К тому говорю, каких людей можно подыскать!
— Я ничего, — робко сказал сосед, я смоленский.
— Ну, а он тульский!
— Степа, — приказал отец, — достань из-за окна холодца, гостей угощать. И чайник взбодри.
Говорили много, шумно, накурили — не продохнуть. Лампочка светила, как луна в тумане. Сосед Игнатенков все порывался что-то сказать, но дядя Миша хватал его за колено и говорил сам. Наконец сосед прорвался, это когда уже оба дяди ушли и отец открыл окно, чтоб проветрить помещение.
— Вот шахматы, — без всякого вступления начал Игнатенков, глядя в угол печальными прокуренными глазами. — Есть там в них сицильянская защита. Что за Сицилия? Где она? На хрен кому нужна. Остров. Но есть! А я сам смоленский. И вот смоленской защиты нет! Некому нас, смоленских, защитить. Эх, Петр Платонович, Петр Платонович…
Петр Платонович покачал головой, сказал соседу:
— Иван, зря ты мысли на меня держишь. Не враг я тебе.
— Да ведь, Петр Платонович, что такое враг?
Новый директор сразу же поставил перед Петром Платоновичем ряд вопросов, ответить на которые тот не смог. Непонятный возникал человек! Вроде бы совсем простой, а вот поди ж ты, ехали утром на завод, возле Симоновского монастыря на трамвайной остановке толпились рабочие. «Тормози!» — приказал, открыл дверцу, закричал: «Ребята! Я фамилий ваших не знаю, кто с АМО, залазьте! Всех не возьму, а четверых как раз…»
Не дело, решил Петр Платонович. Таким макаром авторитет не наживешь. Хмыкнул в усы. Сзади ерзали рабочие, тоже весьма неловко себя чувствовали. Бодрились и на вопросы отвечали как-то слишком весело. Чересчур. Директор заметил. Вечером возвращался домой, обернулся, спросил:
— Дмитрий Дмитриевич так не делал?
— Как так?
— Ну, подвозил он рабочих?
— Да ведь и не припомню, Иван Алексеевич, — слукавил Кузяев. — Много лет прошло.
— Хороший был?
— Что значит хороший… Толковый был. Свое дело крепко понимал. Здорово даже, а насчет подвозить, скажу, вроде не случалось… Опять же времена другие, субординация и…
— Вот что, — нетерпеливо перебил директор, — у меня мысль есть — снова его на завод переманить.
— Не пойдет! Нет!
— Ты послушай, Петр Платонович. Я тут прикидывал, и выходит, надо мне с ним встренуться в домашнем каком-нибудь кругу, не иначе. Ну, приду я к нему в кабинет, секретарша доложит: Лихачев, разговора не станет. А надо бы сесть тихо, спокойно, здрасте, здрасте, то-другое, тары-бары, глядишь, и до дела доберемся. У тебя выход на него есть? Возил куда? Адреса помнишь? Друзья, подружки были?
Петр Платонович задумался. Пожалуй, следовало прежде всего расспросить доктора Каблукова. Но Василий Васильевич находился в сложных обстоятельствах. Перед самой революцией он женился на милой барышне, сестре милосердия Клавдии Петровне. Года полтора как жена ушла от доктора, и Василий Васильевич опустился вконец. К тому же был еще и второй момент. Дворник Федулков сделался управдомом, ходил с парусиновым портфелем, называл себя комендантом и изгилялся над бедным доктором, как хотел. То, видишь ли, квартплата у того не плачена, то в комнате антисанитарные условия: тараканы лезут из всех щелей, разносчики дифтерита. Требовалось поставить Федулкова на место, поговорить с доктором, тот мог вести дружбу с Бондаревым. Но вряд ли. И вдруг светлая догадка блеснула.
— Был у него один предмет… — сказал раздумчиво, — был.
— Хороший предмет? — встрепенувшись, полюбопытствовал Лихачев.
— Дай бог всякому под пасху и под рождество. Елизаветой Кирилловной звали. Женщина элегических статей.
— Где она?
— В Москве. Замужем. Супруг профессор по электропечам. Шергин фамилия, я их в завод возил. А сама, рассказывают, предпочитает жить на даче в Пушкине.
— Откуда знаешь?
— Знаю. Так вот, видели у нее Бондарева. Чего там не знаю, зря не скажу, но видели. И если так, там на даче и встретитесь. Устрою, пожалуй. Это дело — на завод его вернуть. Разумный будет шаг.
— Ведь при таком спеце во всех технических задачах нипочем не запутаешься, — вслух размышлял Лихачев. — Чего сразу не поймешь — объяснит, где она — остережет. Проблемы немалые встают. Мужик-то он капитальный?
— Это есть, — поддакнул Кузяев. — Твердо стоит.
— Как при хорошем начальнике штаба, Петр Платонович, полный порядок в боевых делах обеспечен. Вот такая у меня мечта, чтоб к делам его нашим лицом повернуть. Чтоб опять за свое взялся. И пошел.
— Душой прикипел.
— Такое ж дело сейчас начнем! Пора за работу всерьез! Хватит разводить антимонии. Правильно говорю?
Директор возбужденно засопел. Очень уж ему хотелось встретиться с Дмитрием Дмитриевичем, большие он возлагал на эту встречу надежды. И, по разумению Петра Платоновича, был прав.
10
Машина движется или стоит. Она живая. Она — машина только тогда, когда она движется. Когда она стоит, она статуя, грузовая платформа, будка на колесах, дорожное купе, в лучшем случае комфортабельное, и это уже не она. Машину нужно видеть в движении. Движение — ее красота. Наш практичный век приучил нас к тому, что бесполезное никогда, ни при каких условиях не может быть красивым. И тем не менее только полезностью ничего не объяснишь. Автомобиль — это большая любовь, механизм, послушный твоей воле, верная собака, мечта о любви, которой не было почему-то, но которая обязательно будет. Надо верить, что будет. Иначе тяжело.
Однажды ехал Степан Петрович Кузяев на новом ЗИСе, сам сел за руль, чтоб посмотреть, хорошо ли бежит аппарат, рулил и никак не мог отделаться от ощущения, что танцует с одной красивой женщиной. Татьяной Борисовной ее звали. Танцевал он с ней один раз в заводском доме отдыха «Васькино». Играла музыка. Татьяна Борисовна смотрела рассеянно, и легкая ее рука лежала у него на плече.
Если и в самом деле железные дороги изменили весь строй и ритм русской прозы, то что сделал автомобиль? Что внес он в нашу жизнь, какими изменениями обязаны мы ему?
Дует мокрый ветер с Балтики. На Невском падает, крутит и несется снег, слепящий, розовый и желтый в свете магазинных и ресторанных заглавий. Скромный экономист ленинградского НИИ Акакий Акакиевич покупает себе «Запорожца» и едет первый раз по Невскому… Какая буря бушует в его душе, как он посматривает по сторонам, с кем сравнивает себя? Дальше сюжет можно разворачивать по классической схеме, чтоб проследить, какая получится «Шинель», если, проснувшись утром в щемящем желании немедленного движения, прошлепает Акакий Акакиевич босиком к окну и, встав на цыцочки, в белом своем дворе, в каменном колодце, залитом утренним снежным сумраком, не обнаружит своей машины. Увели!
«Спешите жить! Спешите жить! Спешите, милостивые государи…»
Перечисляя путь условий жизни — хлеб, одежда, работа, дом, — пятым условием когда-то давно инженер Мансуров назвал сказку. Человеку нужна сказка. Мечта. Чудо. Взрослый человек — все равно ребенок. Взрослость — продолжение детства. Не может человек без сказки. Не получается. Так вот автомобиль как раз и есть сказка. Машина времени, приспособление для фантазирования, иллюзия своей защищенности в бушующем океане, скорлупка, наполненная человеческим теплом, и кем бы ни был автомобильный человек, его образ становится яснее и глубже, приобретая общепринятую, но несформулированную четкость от одного только определения «автомобильный».