Когда она подумала об этом, то вдруг ощутила во рту привкус сырой земли.
В шкатулке, стоявшей под кроватью, что-то копошилось.
Зигфрид прислушался. На мгновение в голове мелькнула мысль: отказаться. Отказаться, пойти на попятную, уничтожить ее… Но перед глазами возникла сизая тень в подворотне, и загривок опалило горячее дыхание: нельзя. Эти знают. Эти помнят. Эти отомстят.
Да и потом, когда эта минутная слабость схлынет, он же первым начнет корить себя за то, что поддался ей! За то, что не сделал то единственное, что оправдывало бы его существование. То, ради чего его жизнь имела бы смысл. Не уничтожил тех, кто уничтожает страну.
Из-под кровати потянуло паленым. Шкатулка прожгла сырой паркет.
21 июня 15 г. от Возвышения (нов. стиль) / 1914 г. (ст. стиль), утро
Что-то произошло там, в банной зале Распутина, – Ольга уже четко понимала: то был не просто извращенный поцелуй, трансформировавшийся в ее уставшем сознании во что-то странное. Это и было странное. Но что именно – Ольга не могла постичь.
Она перебирала в памяти все то, что слышала о Распутине.
Странный мужик, пришедший из сибирских лесов. Черной тенью проникший в императорский дворец. Ставший близким другом вице-императорской семьи – и кто знает, может быть, и наперсником Матери-Императрицы? О последней говорили шепотом и с недоверием – разве могут быть у Матери-Императрицы любимчики? Разве не одинаковы ее чувства ко всем ее подданным? О том, какие это чувства, не было единства мнений. Кто-то утверждал, что Мать-Императрица любит всех подданных, как своих малых неразумных детей. Кто-то – что она равнодушна к ним, но болеет душой за силу и крепость Российской империи. Кто-то считал, что Мать-Императрица проста и наивна, а вся беда в государстве – от ее нерадивых слуг, чиновников и генералов, и если избавиться от них, если окружить Мать-Императрицу другими, честными людьми, то и в стране все пойдет по-другому: эти заговорщики собирались по подвалам, мансардам и явочным квартирам, организовывали тайные общества, придумывали себе псевдонимы, совершали теракты – но все равно были слабы и разрозненны. Иногда кто-то провозглашал – как правило, в центре площади или оживленной улицы, – что ему было видение, что его глаза открылись: это Мать-Императрица зло во плоти, но его речь быстро вбивалась ему же в глотку ударом увесистого кулака городового, и больше безумца никто никогда не видел.
Ольга попыталась понять, что же она думает о Матери-Императрице, – и поняла, что ничего. Та просто есть – как данность и неизбежность, и думать о ней не надо, как не думаем мы о воздухе, воде и небе. Это было сказано в ее голове вкрадчивым шепотом, спорить с которым у Ольги не оказалось ни сил, ни желания.
А когда она снова подумала о Распутине, на зубах у нее заскрипела земля.
Зигфрид курил у заднего вход в Императорский театр – курил жадно, нервно, пряча папироску в ладонях. Сухой дым драл глотку, едко щекотал ноздри, а сама папиросная бумага казалась липкой и прогорклой.
– Алексей Зимин? – спросили за спиной.
Зигфрид резко обернулся, отшвырнув сигарету и напрягая ладонь, готовясь ребром рубануть по шее шпика или городового, а потом бежать – туда, через забор, а потом по крыше, и дальше, к нагромождению ящиков. Старая привычка, вбитая годами жизни подпольщиком-бомбистом: сразу изучай место, куда пришел. Ищи пути отступления. Думай, как бежать.
Но перед ним стоял какой-то мелкий хлыщ – очкастый, с зализанными на лысину редкими светлыми волосами. Расшитый позолотой мундир был ему великоват – и подплечники топорщились, выдавали сутулость хлыща.
– Алексей Зимин? – раздраженно повторил тот.
– Я Зигфрид, – хрипло сказал Зигфрид.
Очкастый презрительно скривился.
– Простите, я не очень запоминаю ваши молодежные клички. Тем более что пригласительный выписывается на имя и фамилию. Держите. И чтобы в последний раз. У нас хорошая публика, чтобы всякая шваль туда ходила.
В покрытые волдырями ожогов ладони Зигфрида лег плотный прямоугольник расписанного вензелями картона.
– Девок не щупать, – сказал очкастый.
– Что? – не понял Зигфрид.
– Парней тоже. У каждого и каждой есть покровитель. Проблем не оберетесь.
– Да я… я не…
– Не пол не харкать, в бархат не сморкаться, – очкастый смотрел на Зигфрида, наклонив голову набок, как злобноватая птичка.
Зигфрид скрипнул зубами и молча кивнул. О том, что ему нужно прийти сюда и получить что-то, он узнал из очередной рассыпавшейся пеплом записки. Что сказали – или написали – очкастому, он не знал. Но кажется, тот считал, что это просто еще одна проходка для какого-то нищего театрала. Проходка, оплаченная кем-то сверху. Идиот. Если Зигфрид верно понял, к чему ведет эта стратегия, очкастому не стоит сегодня быть в театре.
– Чтобы никаких проблем. А то вышвырну. И денег вашему… папочке не верну. Господи, кто только позарился… – Очкастый развернулся и ушел демонстративно вальяжной походкой.
Зигфрид, трясясь от злости, начал внимательно рассматривать билет. Тонким, витиеватым почерком было выведено: «Алексею Зимину, первому…» Кому – третьему, он так и не смог разобрать.
Зигфрид дернул головой, потер ладонью лоб, сложил билет вдвое, засунул его в карман и снова закурил.
Отступать уже некуда – почти некуда. Он согласился. Он пришел на встречу с тенью, от которой исходил жар. Он мог этого не делать – не ответить на простую записку, которую кто-то подбросил ему в щель под дверью. Едва он прочел ее, как она вспыхнула и рассеялась пеплом в его руках, оставив в памяти лишь время, место и последнюю фразу: «Знайте – от этого зависит судьба Империи». Буквы напоминали арабскую вязь и извивались в его воспоминаниях.
Земля. Песок. Трава. Валежник. Темное и тугое сворачивалось в ней и вокруг нее. И вокруг Империи. И в Империи.
21 июня 15 г. от Возвышения (нов. стиль) / 1914 г. (ст. стиль), вечер
Шкатулка каленым железом жгла плечо, даже будучи обернута в плотную ткань. Зигфрид старался держать лицо, но, кажется, не очень удачно, потому что лакей на входе в партер, проверяя пригласительный, спросил:
– Больно? – и кивнул на руку Зигфрида в лангетке, висящую на перевязи.
В этот момент Зигфрид позволил себе скривиться по-настоящему.
– Очень, – искренне просипел он.
– Кость сместилась, – кивнул лакей. – У меня неделю как-то болело.
Он вернул Зигфриду билет и жестом попросил следующего гостя. Зигфрида вдруг словно холодной водой окатило: это не просто лакей. Тот бы не вел себя так запанибрата, тот бы молчал, кивал и пропускал. Может быть, даже и не заглядывая в билеты вообще.
Он сделал несколько шагов на негнущихся, ватных ногах и оглянулся. Фрак на спине лакея дыбился вдоль позвоночника, а тщательно напомаженные волосы и накрахмаленный воротничок не могли скрыть серые тени жабр.
Зигфрид задохнулся от ужаса – он стоял в шаге от одного из тех. Неверное слово, неловкий жест – и все могло бы пойти прахом. Достаточно вызвать подозрение, чтобы его проверили, ощупали, обыскали – и обнаружили бы шкатулку, завернутую в платок, пристроенную на сгибе согнутой, якобы сломанной, висевшей на перевязи руки. Лишь приподнять фрак, накинутый на плечи Зигфрида, – и они обнаружат, что он засланец.
Бомбист.
Тот, кто собирается сегодня устроить в оперном театре террористический акт.
Ольгу тошнило. Она стояла, опершись руками о туалетный столик, и раскачивалась из стороны в сторону. К горлу подкатывала желчь. О том, чтобы сегодня петь, и речи быть не могло. Казалось, что стоит лишь разомкнуть губы – как из нее хлынет кислая слюна.
– Осталось пять минут, на сцену, – приоткрылась дверь.
Ольга помотала головой.
– Госпожа Рокотова! – прошипели со злобой. – Не вздумайте нас позорить!
– Я не могу, – просипела она сквозь стиснутые зубы. – Меня мутит. Я не могу. Пусть выйдет Софья.
– Софьи нет! Она сказалась больной – и ее нет!
– Я тоже больна! – Слова выталкивались вместе с пеной. – Пошлите за Софьей.
– Не вздумайте! – Цепкие пальцы схватили ее локоть, шипение брызнуло слюной над ухом. – Там Мать-Императрица! Там вице-императорская семья! Не вздумайте! От этого зависит…
– …судьба Империи, – прохрипела она.
Опера никак не начиналась. Зрители уже начали взволнованно переговариваться и покашливать. Зигфрид снова почувствовал, как по всему телу выступает испарина. Что происходит? Он выдал себя? Ему организуют ловушку? Все пропало?
Ужас проскользил по позвоночнику и толкнулся в мочевой пузырь.
– Извините! – Зигфрид вскочил со своего места в третьем ряду, наклонившись к соседу. – Простите. Я… я сейчас.
Сосед, тучный, потный, растекающийся по креслу, поморщился и подобрал ноги. Да, по этикету он должен был встать – но, кажется, его туша застряла между подлокотниками. А может быть, он не желал проявлять уважение к Зигфриду.
Но тому было плевать на такие мелочи. Подгоняемый пульсацией мочевого пузыря, он поспешно пробирался к выходу. Рука в лангетке торчала, как оружие, а шкатулка, казалось, пылает осколком адского пламени. Но ад пуст, все здесь – или как там было у Шекспира?
– Я… я на минутку, – сказал он одному из тех, прикидывавшихся лакеем.
Тот приоткрыл мутный глаз, моргнул, растянул тонкие губы в ухмылке.
– Налево, потом направо, третья дверь.
– Спасибо…
Разумеется, он заблудился. Налево, потом направо – чего же проще? Но то ли он повернул слишком рано, то ли, наоборот, слишком поздно – но там, где он оказался, не было третьей двери. А лишь одна. Одна-единственная.