Исследование истории. Том I — страница 22 из 35

{42}.

Чарлз Кингсли[196], этот викторианский представитель деятельной жизни, предпочитавший северо-восточный ветер юго-западному, написал небольшой рассказ под названием «История великой и прославленной нации тунеядцев, ушедших из страны Трудолюбия, потому что они хотели целыми днями играть на варгане». Эта нация понесла наказание, выродившись в горилл.

Забавно проследить различное отношение, которое проявили к «лотофагам» эллинский поэт и современный западный моралист. У эллинского поэта лотофаги и их Лотосовая земля страшно привлекательны — ловушка дьявола на пути цивилизованного грека. С другой стороны, Кингсли демонстрирует отношение современного британца, рассматривая своих «тунеядцев» со столь высокомерным осуждением, что остается невосприимчивым к их привлекательным чертам. Он считает своим несомненным долгом присоединить их к Британской империи — не для нашего, конечно же, а для их собственного блага — и обеспечивает их брюками и Библиями.

Тем не менее нашей задачей является не одобрение или же порицание, а понимание. Мораль заключается в первых главах Книги Бытия: лишь после того как Адам и Ева были изгнаны из Эдемской «лотосовой земли», их потомки начали изобретать сельское хозяйство, металлургию и музыкальные инструменты.


VII. Вызов окружающей среды

1. Стимул суровых стран

Границы исследования

Теперь мы, возможно, установили ту истину, что легкие условия неблагоприятны для цивилизации. Можем ли мы сделать дальнейший шаг? Можем ли мы с уверенностью сказать, что стимул к развитию цивилизации становится тем сильнее, чем тяжелее условия окружающей среды? Давайте взвесим доказательства в пользу этого утверждения, а затем — доказательства против него и посмотрим, какой получается вывод. Доказательство в пользу того, что суровость окружающей среды и стимул [к развитию], вероятно, возрастают pari passu[197], привести несложно. Скорее наоборот, возможно, нас приведет в замешательство обилие приходящих на ум примеров. Большинство из них предстает в форме сравнений. Начнем с разделения наших примеров на две группы, где пункты, по которым проводится сравнение, относятся соответственно к природной и к человеческой среде. Рассмотрим сначала группу, относящуюся к природной среде. Она подразделяется на два разряда. К первому принадлежат сравнения между соответствующими стимулирующими воздействиями природной среды, представляющими различные уровни сложности, ко второму — сравнения между соответствующими стимулирующими воздействиями старой и новой земли, независимо от свойственного местности характера.

* * * 

Хуанхэ и Янцзы

Давайте в качестве первого примера рассмотрим различные уровни сложности, представленные низовьями двух великих китайских рек. По-видимому, когда человек впервые овладел водным хаосом низовьев Желтой реки (Хуанхэ), она ни в один из сезонов не была судоходной. Зимой она либо замерзала, либо была запружена плавающими льдами, а таяние этих льдов каждой весной приводило к опустошительным наводнениям, которые неоднократно изменяли течение реки, вырывая новые русла, в то время как старые превращались в заросшие болота. Даже сегодня, спустя три или четыре тысячелетия, в течение которых люди прилагали все усилия для осушения болот и ограничения реки набережными, опустошающее воздействие наводнений не устранено. Не далее как в 1852 г. русло Нижней Хуанхэ полностью изменилось, и ее выход в море переместился с южной стороны полуострова Шаньдун на северную на расстояние более 100 миль. С другой стороны, Янцзы, должно быть, всегда была судоходной, а ее разливы, хотя порой и достигают опустошительных размеров, менее часты, чем разливы Хуанхэ. Кроме того, в долине Янцзы менее суровые зимы. Однако китайская цивилизация зародилась не на Янцзы, а на Хуанхэ.

* * * 

Аттика и Беотия

Всякий путешественник, въезжающий в Грецию или покидающий ее не по морю, а через северную границу с континентом, не может не поразиться тому факту, что родина эллинской цивилизации более скалиста, «костиста» и «тяжела», чем земли к северу, которые никогда не породили собственной цивилизации. Подобные контрасты, тем не менее, можно наблюдать в пределах самой территории Эгеи.

Например, если ехать на поезде из Афин по железной дороге, в конечном счете приводящей — через Салоники — в Центральную Европу, то на первом же этапе путешествия вы пересечете местность, которая оставляет у путешественника из Западной или Центральной Европы первое впечатление хорошо знакомого пейзажа. После того как поезд медленно, в течение нескольких часов огибал восточные склоны горы Парнас среди типично эгейского пейзажа с низкорослыми пиниями и известняковыми зубчатыми скалами, путешественник изумляется, обнаружив, что мчится по равнинной местности со слегка холмистыми плодородными пашнями. Конечно, этот пейзаж не более чем «курьез». Путешественник больше не увидит ничего подобного, пока позади не останется Ниш и он не спустится к Мораве, двигаясь по направлению к Среднему Дунаю. Как же называлась эта исключительная часть страны во времена эллинской цивилизации? Она называлась Беотией, и для эллинского сознания слово «беотиец» имело вполне определенный смысл. Оно означало неотесанный, флегматичный, лишенный воображения и грубый этос — этос, дисгармонировавший с господствующим гением эллинской культуры. Этот диссонанс подчеркивался тем фактом, что как раз за горной цепью Киферона, вокруг одного из отрогов Парнаса, где в наши дни железная дорога делает поворот, расположена Аттика, «Эллада Эллады». Страна, этос которой явился квинтэссенцией эллинизма, расположена бок о бок со страной, этос которой воздействовал на чувствительность обычного грека, как диссонирующий звук. Этот контраст резюмировали в остроумных выражениях: «беотийская свинья» и «аттическая соль».

Момент, интересный с точки зрения нашего исследования, заключается в том, что данный культурный контраст географически совпадал с одинаково поразительным контрастом в природной среде. Ибо Аттика — «Эллада Эллады» не только душевно, но и физически. К другим странам Эгеи она находится в таком же отношении, в каком они находятся к землям за ее пределами. Если вы будете приближаться к Греции [морем] с запада и проходить через Коринфский залив, то почувствуете, что ваш глаз уже привык к греческому ландшафту — прекрасному, но одновременно неприступному — перед тем, как вид загородят скалистые берега глубоко изрезанного Коринфского канала. Но когда ваш пароход появится в Сароническом заливе, вы будете вновь шокированы суровостью ландшафта, к которой вы совсем не были подготовлены пейзажем на другой стороне Истма. Эта суровость особенно ярко выражена, когда вы огибаете Саламин и видите Аттику. В Аттике с ее чрезмерно легкой и каменистой почвой процесс, называемый обнажением — смыванием в море «мяса» с горных «костей», процесс, которого Беотия избежала вплоть до наших дней, завершился еще во времена Платона, как свидетельствует его красочное описание в «Критии»[198].

Что же сделали афиняне со своей бедной страной? Мы знаем, что в результате их деятельности Афины стали «школой Эллады». Когда пастбища Аттики высохли, а пахотные земли истощились, ее жители обратились от скотоводства и хлеборобства — основных занятий в Греции того времени — к способам, которые были характерны только для них: выращиванию олив и использованию подпочвы. Это милостивое дерево Афины[199] способно не только выживать, но и пышно расти на голых скалах. Однако человек не может питаться одним лишь оливковым маслом. Чтобы жить за счет своих оливковых рощ, афинянин должен был обменивать свое аттическое масло на скифское зерно. Чтобы выставить свое масло на скифский рынок, он должен был разлить его в кувшины и перевезти по морю — деятельность, которая привела к появлению аттической керамики и аттической морской торговли, а также (поскольку торговля требует валюты) аттических серебряных мин.

Но эти богатства были лишь экономической основой той политической, художественной и духовной культуры, которая сделала Афины «школой Эллады» и «аттической солью» в противоположность беотийской животности. В политическом плане результатом явилось создание Афинской империи. В художественном плане расцвет гончарного ремесла предоставил аттическим вазописцам возможность создания новых форм прекрасного, которые спустя два тысячелетия приводили в восторг английского поэта Китса[200]. В то же время исчезновение аттических лесов заставило афинских архитекторов работать не с деревом, а с камнем и тем самым привело к созданию Парфенона.

* * * 

Византии и Халкедон[201]

Процесс расширения территории эллинского мира, о причине которого мы упоминали в первой главе (см. с. 41), предлагает нашему вниманию еще одну эллинскую иллюстрацию к данной теме: контраст между двумя греческими колониями — Халкедоном и Византием, первая из которых была основана на азиатской, а вторая — на европейской стороне выхода из Мраморного моря в Босфорский пролив.

Геродот рассказывает нам, что приблизительно через столетие после основания двух этих городов персидский сатрап Мегабаз «навеки оставил о себе память среди геллеспонтийцев следующим замечанием. В Византии Мегабаз как-то узнал, что калхедоняне поселились в этой стране на семнадцать лет раньше византийцев. Услышав об этом, он сказал, что халкедоняне тогда были слепцами. Ведь не будь они слепы, они не нашли бы худшего места для своего города, когда у них перед глазами было лучшее»{43}.

Но легко быть мудрым после случившегося, и во времена Мегабаза (к моменту персидского вторжения в Грецию) последующие судьбы двух городов уже говорили сами за себя. Халкедон все еще был тем, чем его считали всегда, — обычной земледельческой колонией, причем, с земледельческой точки зрения, его сторона была и остается несравненно лучшей по сравнению с византийской стороной. Жители Византия пришли позднее и довольствовались остатками. В качестве земледельческой общины они потерпели неудачу, главным образом из-за непрерывных набегов фракийских варваров. Но в своей гавани — Золотом Роге — они неожиданно наткнулись на «золотое дно», ибо течение, которое впадает в Босфор, благоприятно для всякого судна, пытающегося приблизиться к Золотому Рогу с какой бы то ни было стороны[202]. Полибий, творивший во II в. до н. э. (примерно через пять веков после основания этой греческой колонии и примерно за пять веков до ее возвышения до уровня столицы ойкумены под названием Константинополя), говорит:

«Византийцы занимают удобнейшую со стороны моря местность в отношении безопасности и благосостояния жителей и самую неудобную в том и другом отношении со стороны суши. С моря местность прилегает к устью Понта и господствует над ним, так что ни одно торговое судно не может без соизволения византийцев ни войти в Понт, ни выйти из него»{44}.

Однако Мегабаз, который благодаря своему mot[203]сохранил репутацию человека проницательного, возможно, вряд ли ее заслуживает. Не может быть никакого сомнения в том, что если бы колонисты, занявшие Византии, прибыли на двадцать лет раньше, то они выбрали бы свободный берег Халкедона. Также вполне вероятно, что если бы их земледельческим усилиям меньше препятствовали фракийские набеги, то они были бы менее расположены к развитию торговых возможностей своего берега.

* * * 

Израильтяне, финикийцы и филистимляне

Если мы обратимся теперь от эллинской истории к сирийской, то обнаружим, что разнообразные элементы, вошедшие в состав населения Сирии или уже находившиеся там ко времени постминойского Völkerwanderung [переселения народов], отделились друг от друга сравнительно поздно в прямом соответствии со сложностью природной среды тех или иных районов, где им случилось поселиться. Инициативу в развитии сирийской цивилизации взяли на себя не арамеи «Аваны и Фарфара, рек дамасских»[204], не другие арамейские племена, осевшие на Оронте задолго до того, как греческая династия Селевкидов основала там столичный город Антиохию[205], и не те племена Израиля, которые остановились на востоке от Иордана, чтобы откормить своих «тельцов васанских»[206] на прекрасных пастбищах Галаада[207]. Замечательнее всего, что первенство сирийского мира не поддерживалось и теми беженцами из Эгеи, которые пришли в Сирию не как варвары, но как наследники минойской цивилизации, и завладели гаванями и долинами к югу от Кармеля[208], — филистимлянами. Имя этого народа приобрело такой же презрительный оттенок, какой имя беотийцев имело среди греков. Даже если допустить, что ни беотийцы, ни филистимляне, быть может, никогда не были столь плохи, как их изображают, и что источник наших знаний о них — почти исключительно свидетельства их противников, разве мы можем что-либо возразить против того факта, что их противники опередили их и добились за их счет уважительного внимания потомства?

Три достижения делают честь сирийской цивилизации. Она ввела алфавит, открыла Атлантический океан и пришла к особой концепции Бога, общей для иудаизма, зороастризма, христианства и ислама, но чуждой египетскому, шумерскому, индскому и эллинскому направлениям религиозной мысли. Каким же сирийским общинам принадлежат эти достижения?

Что касается алфавита, то как было в действительности — мы не знаем. Хотя его изобретение традиционно приписывают финикийцам, он мог быть передан в элементарной форме и филистимлянами из минойского мира. Так что при нынешнем состоянии наших знаний алфавиту не следует доверять. Перейдем к двум оставшимся [достижениям].

Кем были сирийские мореплаватели, рискнувшие проплыть все Средиземное море вплоть до Геркулесовых столпов и даже за их пределы? Ими не были филистимляне, несмотря на их минойскую кровь. Последние отвернулись от моря и вели борьбу, обреченную на неудачу, за плодородные равнины Ездрилон и Шефель[209] с противниками более сильными, чем они сами, израильтянами холмистой страны, занятой коленами Ефрема[210] и Иуды[211]. Первооткрывателями Атлантики стали финикийцы Тира и Сидона.

Эти финикийцы были остатками хананеев — народа, населявшего эту местность еще до прихода филистимлян и евреев. Этот факт в виде генеалогии выражен в одной из первых глав Книги Бытия, где мы читаем, что от Ханаана (сына Хама, сына Ноева) «родился Сидон, первенец его»{45}. Они выжили благодаря тому, что их жилища, расположенные вдоль центральной части сирийского побережья, не был и достаточно привлекательными для захватчиков. Финикия, которую филистимляне оставили в стороне, являет собой замечательный контраст Шефелю, где поселились они сами. В этой части побережья нет плодородных равнин. Цепь Ливанских гор поднимается отвесно от моря — столь отвесно, что там с трудом можно найти место для обычной или железной дороги. Финикийские города не могли сообщаться легко даже друг с другом, за исключением морского пути, и Тир, наиболее известный из них, расположен, подобно гнезду чайки, на скалистом острове. Таким образом, в то время как филистимляне паслись как овцы в клевере, финикийцы (чей морской горизонт ограничивался до сих пор небольшим пространством каботажного сообщения между Библом и Египтом) пустились, на минойский манер, в открытое море и основали вторую родину для собственного извода сирийской цивилизации вдоль африканского и испанского побережий Западного Средиземноморья. Карфаген, имперский город этого заморского финикийского мира, обогнал филистимлян даже в области военного дела, которому они отдавали предпочтение. Известнейшим ратоборцем среди филистимлян был Голиаф из Гефа. Рядом с финикийцем Ганнибалом он кажется жалкой фигурой.

Но духовное открытие монотеизма как проявление человеческой доблести превзошло физическое открытие Атлантики. Оно явилось подвигом сирийской общины, выброшенной на берег [потоком] Völkerwanderung [переселения народов] в природную среду — даже еще менее привлекательную, чем финикийский берег, — на холмистую местность колен Ефрема и Иуды. Вероятно, этот покрытый лесами худосочный холмистый клочок оставался незанятым до тех пор, пока его не заселил авангард еврейских кочевников, переместившихся на окраины Сирии из Северо-Аравийской степи в XIV в. до н. э. и позднее, на протяжении междуцарствия, последовавшего за закатом Нового царства в Египте. Здесь из скотоводов-кочевников они превратились в оседлых земледельцев, обрабатывавших каменистую почву, и здесь они жили в безвестности до тех пор, пока не наступил зенит сирийской цивилизации. Уже в V в. до н. э., в эпоху, когда все великие пророки сказали свое слово, само название «Израиль» было неизвестно Геродоту, а земля Израиля в геродотовской панораме сирийского мира была еще заслонена землей Палестины. Он пишет о «земле филистимлян»{46},[212] — и Филистиимом, или Палестиной, она остается до наших дней.

Сирийская притча рассказывает нам о том, как Бог Израиля некогда подверг израильского царя сильнейшему из испытаний, каким только Бог может подвергнуть смертного.

«Явился Господь Соломону во сне ночью, и сказал Бог: “Проси, что дать тебе”. И сказал Соломон: “…Даруй же рабу Твоему сердце разумное…” И благоугодно было Господу, что Соломон просил этого. И сказал ему Бог: “За то, что ты просил этого и не просил себе долгой жизни, не просил себе богатства, не просил себе душ врагов твоих, но просил себе разума, чтоб уметь судить, — вот, Я сделаю по слову твоему: вот, Я даю тебе сердце мудрое и разумное, так что подобного тебе не было прежде тебя, и после тебя не восстанет подобный тебе; и то, чего ты не просил, Я даю тебе, и богатство и славу, так что не будет подобного тебе между царями во все дни твои”»{47}.

Притча о Соломоновом выборе является иносказанием истории избранного народа. В силу своего духовного понимания израильтяне превзошли военную доблесть филистимлян и морскую доблесть финикийцев. Они не обрели того, что искали язычники, но впервые обрели Царство Божие. И все остальные вещи приложились к нему. Что касается жизни их врагов, то филистимляне были отданы в руки Израиля. Что касается богатства, то евреи унаследовали Тиру и Карфагену, ведя сделки на уровне, далеко превосходившем все финикийские мечты, на континентах, о которых финикийцы даже не подозревали. Относительно долгой жизни можно сказать, что евреи дожили — как особый народ — до наших дней, на много веков пережив то время, когда финикийцы и филистимляне утратили свою [национальную] идентификацию. Их древние соседи в сирийском обществе подверглись коренному изменению и были перечеканены, подобно монетам с новыми изображениями и новыми надписями, тогда как Израиль оказался непроницаемым для подобной алхимии, которую История проводила в тиглях универсальных государств, Вселенских церквей и переселений народов и жертвой которой стали, в свою очередь, все мы, неевреи.

* * * 

Бранденбург и Рейнская область

Может показаться, что Аттику и Израиль от Бранденбурга отделяют большое расстояние и крутой спуск. Однако на своем уровне Бранденбург являет нам пример того же самого закона. Если вы будете проезжать через не производящую сильного впечатления местность, которая образовывала первоначальное владение Фридриха Великого[213], — Бранденбург, Померанию и Восточную Пруссию с их истощенными сосновыми насаждениями и песчаными полями, вам может показаться, что вы пересекаете одну из отдаленных частей Евразийской степи. В каком бы направлении вы ни отправились отсюда — к пастбищам и буковым рощам Дании, к чернозему Литвы или виноградникам Рейнской области, вы попадете в более легкую и более приятную местность. Однако потомки тех средневековых колонистов, которые заняли эти «бесплодные земли», сыграли исключительную роль в истории западного общества. Не только потому, что в XIX столетии они подчинили себе всю Германию, а в XX привели немцев к энергичной попытке навязать нашему обществу свое универсальное государство. Пруссак научил также своих соседей, как заставить песок плодоносить, удобрив его искусственными удобрениями, как поднять народонаселение до уровня беспрецедентной социальной продуктивности при помощи системы обязательного обучения и до уровня беспрецедентной социальной защиты при помощи системы обязательного здравоохранения и страхования на случай безработицы. Он может нам не нравиться, однако отрицать, что мы научились его важным и ценным урокам, мы не можем.

* * * 

Шотландия и Англия

Нет нужды обсуждать то, что шотландская земля «тяжелее» английской, или же подробно проводить и без того хорошо известное различие в темпераментах типичного шотландца — серьезного, бережливого, пунктуального, настойчивого, предусмотрительного, честного и хорошо образованного, и типичного англичанина — поверхностного, экстравагантного, рассеянного, порывистого, беззаботного, свободного, легкого и плохо умеющего читать. Англичане могут отнестись к этому традиционному сравнению не более чем как к шутке. Они вообще большинство вещей рассматривают не более чем как шутку. Иное дело шотландцы. Джонсон[214] любил подшучивать над Босуэллом[215], по-видимому, неоднократно повторяя mot (остроту), что лучшая перспектива, которую видит перед собой шотландец, — это дорога в Англию. А еще до рождения Джонсона остряк времен королевы Анны[216] сказал, что если бы Каин был шотландцем, то его наказание переменилось бы: вместо того, чтобы быть осужденным на скитание по земле, его приговорили бы к тому, чтобы он сидел дома. Общераспространенное впечатление, будто шотландцы сыграли несоразмерную своей численности роль в создании Британской империи и в занятии высших мест в церкви и государстве, несомненно, имеет под собой серьезные основания. Классический парламентский конфликт в викторианской Англии произошел между чистокровным шотландцем и чистокровным евреем[217], и среди преемников Гладстона на посту премьер-министра Соединенного Королевства вплоть до наших дней приблизительно половина были шотландцами[218].

* * * 

Борьба за Северную Америку

Классическим примером данной нашей темы в западной истории является исход соперничества между полудюжиной различных групп колонистов за господство над Северной Америкой. Победителями из этого соревнования вышли жители Новой Англии, и в предыдущей главе мы уже отмечали необыкновенно сложные местные условия, которые выпали на долю последних хозяев континента. Давайте теперь сравним эту окружающую среду жителей Новой Англии, ярким образчиком которой является местоположение Таун-Хилла, с американской средой их ранее пришедших соперников: голландцев, французов, испанцев и других английских колонистов, которые осели вдоль южной части Атлантического побережья и в Виргинии[219].

В середине XVII столетия, когда все эти группы впервые ступили на берега Американского материка, нетрудно было предсказать, что между ними произойдет конфликт за обладание внутренними районами страны, но даже наиболее дальновидный из живших в то время наблюдателей вряд ли попал бы в цель, если бы его в 1650 г. попросили определить будущего победителя. Он мог бы проницательно исключить испанцев, несмотря на их два очевидных преимущества: обладание Мексикой, единственным североамериканским регионом, куда проникла предшествующая цивилизация, и репутацию, которой тогда еще пользовалась Испания среди европейских держав, но которая уже была незаслуженной. Мексику он мог бы не принимать в расчет по причине ее удаленного положения, а испанский престиж — учитывая испанские неудачи в европейской (Тридцатилетней) войне[220], к тому времени уже закончившейся. «Франция, — мог бы сказать он, — унаследует военное первенство Испании в Европе, Голландия и Англия — ее первенство в области флота и торговли на море. Состязание за Северную Америку будет происходить между Голландией, Францией и Англией. При беглом осмотре шансы Голландии кажутся наиболее многообещающими. Она превосходит на море и Англию, и Францию, а в Америке она владеет отличными водными воротами во внутренние районы страны — долиной реки Гудзон. Но при внимательном рассмотрении Франция кажется более вероятной победительницей. Она владеет еще лучшими водными воротами — рекой Святого Лаврентия, и в ее власти истощить и сковать голландцев, используя против их родины свою превосходящую военную силу. Но обе английские группы, — добавил бы он, — я могу с уверенностью исключить. Возможно, южные английские колонисты с их относительно плодородной почвой и мягким климатом выживут как анклав, отрезанный от внутренних территорий французами или голландцами, — в зависимости от того, кто из них завоюет долину Миссисипи. Однако одно несомненно: маленькая группка поселений в суровой и бесплодной Новой Англии обречена на исчезновение, будучи, так сказать, отрезанной от своих родственников голландцами на Гудзоне, в то время как французы будут оказывать на нее давление со стороны реки Святого Лаврентия».

Предположим, что наш воображаемый наблюдатель дожил до нового столетия. В 1701 г. он поздравил бы себя с тем, что оценил перспективы французов выше перспектив голландцев, поскольку эти последние покорно сдали свои позиции на Гудзоне английским конкурентам в 1664 г. А тем временем французы продвинулись от реки Святого Лаврентия к Великим озерам и добились господства над перевозками в бассейне Миссисипи.

Ла Салль протянулся вдоль реки вплоть до ее устья. Там было основано новое французское поселение Луизиана, и ее порт Новый Орлеан, несомненно, имел великое будущее. Что касается Франции и Англии, то наш наблюдатель не нашел бы причины вносить изменения в свой прогноз. Жители Новой Англии спаслись от вымирания, возможно, благодаря приобретению Нью-Йорка, но лишь затем, чтобы довольствоваться столь же скромными перспективами на будущее, что и их южные родственники. Будущее континента фактически казалось решенным — победителями должны были стать французы.

Не одарить ли нам нашего наблюдателя сверхчеловеческой долготой жизни, чтобы он мог посмотреть на ситуацию еще раз в 1803 г.? Если мы сохраним его в живых до этого времени, он будет вынужден признать, что его разум не заслуживает его долголетия. К концу 1803 г. французский флаг совершенно исчез с политической карты Северной Америки. В течение предшествующих сорока лет Канада стала владением британской короны, а Луизиана, после того как Франция уступила ее Испании и вновь получила обратно, была продана Наполеоном Соединенным Штатам — новой великой державе, возникшей из тринадцати британских колоний.

В этом 1803 г. континент уже в руках Соединенных Штатов, и границы пророчества сужаются. Остается только предсказать, какая из частей Соединенных Штатов завладеет большей долей этого огромного имения. И здесь, несомненно, ошибиться нельзя. Южные штаты — явные хозяева Союза. Посмотрите, как они лидируют в финальном раунде состязания в межамериканской гонке за покорение Запада. Не кто иной, как обитатели лесной глуши из Виргинии основали Кентукки — первый новый штат, учрежденный в западном направлении от тех горных цепей, которые столь долгое время «сговаривались» с французами, чтобы предотвратить проникновение английских поселенцев в глубь страны. Кентукки расположен вдоль реки Огайо, а Огайо течет к Миссисипи. Тем временем новые хлопкопрядильные фабрики Ланкастера обеспечили южанам постоянно расширяющийся рынок хлопка, который способны были производить их почва и климат.

«Наши родственники янки[221], — отмечает наблюдатель-южанин в 1807 г., — изобрели пароход, который будет плавать по нашей реке Миссисипи, и машину для чесания и очистки хлопковых коробочек. “Изобретения янки” более выгодны для нас, чем для самих изобретателей».

Если наш престарелый неудавшийся пророк считает, что будущее за южанами (а это тогда не вызывало сомнений и некоторое время спустя являлось собственной оценкой южан), то он, должно быть, в самом деле уже впал в детство. Ибо в этом последнем раунде состязания южанину суждено было встретиться со столь же быстрым и сокрушительным поражением, с каким уже столкнулись голландцы и французы.

В 1865 г. ситуация уже изменилась до неузнаваемости по сравнению с тем, что было в 1807 г. В деле покорения Запада южный плантатор оказался превзойденным и обойденным своим северным конкурентом. Почти достигнув пути к Великим озерам через Индиану и заключив выгодную сделку по Миссури (1821), он потерпел решительное поражение в Канзасе (1854-1860) и так никогда и не достиг Тихого океана. Жители Новой Англии были теперь хозяевами Тихоокеанского побережья на всем протяжении от Сиэтла до Лос-Анджелеса. Южане рассчитывали с помощью своих пароходов, ходивших по Миссисипи, вовлечь весь Запад в южную систему экономических и политических отношений. Но «изобретения янки» на этом не остановились. За пароходом последовал железнодорожный локомотив, который отнял у южанина больше, чем некогда дал ему пароход, ибо потенциальная ценность долины реки Гудзон и Нью-Йорка в качестве главных ворот из Атлантики на Запад была наконец реализована в век железных дорог. Железнодорожное сообщение от Чикаго до Нью-Йорка превосходило речное сообщение от Сент-Луиса до Нового Орлеана. Линии сообщения внутри континента были переведены из вертикального направления в горизонтальное. Северо-Запад отделился от Юга и соединился с Северо-Востоком «по любви и расчету».

В самом деле, житель восточной части, некогда подаривший Югу речной пароход и волокноотделитель, теперь завоевал сердце жителя Северо-Запада при помощи двух даров. Он пришел к нему с локомотивом в одной руке и с жатвенной машиной — в другой и тем самым обеспечил решение сразу двух его проблем: транспорта и труда. Два эти «изобретения янки» предопределили преданность Северо-Запада, и Гражданская война была проиграна Югом еще до его [фактического] поражения. Взявшись за оружие в надежде возместить свои экономические неудачи при помощи военного контрудара, Юг просто довел до конца debacle[222], который уже был неизбежен.

Можно сказать, что всем этим разнообразным группам колонистов в Северной Америке пришлось столкнуться с суровыми вызовами окружающей среды. В Канаде французы встретились с почти арктическими зимами, а в Луизиане — с капризами реки, почти столь же вероломной и разрушительной, как Хуанхэ в Китае, на которую мы обратили внимание раньше других в данном ряду сравнений. Однако, рассмотрев все факторы — почву, климат, транспортные возможности и прочее, невозможно отрицать, что первоначальная колониальная родина жителей Новой Англии была наиболее трудной из всех. Таким образом, история Северной Америки говорит в пользу следующего предположения: чем больше трудность, тем сильнее стимул.


2. Стимул новой земли

Сравнений между соответствующими стимулирующими воздействиями природных сред различных уровней сложности вполне достаточно. Давайте рассмотрим теперь этот вопрос под иным углом зрения, сравнив соответствующие стимулирующие воздействия старой и новой земли независимо от свойственного местности характера.

Выступает ли усилие, направленное на освоение новой земли, уже само по себе в качестве стимула? На этот вопрос утвердительный ответ дают мифы об изгнании из Эдема и об исходе из Египта. В своем перемещении из волшебного сада в повседневный мир Адам и Ева перешагивают за пределы собирательского хозяйства первобытного человека и дают рождение основателям земледельческой и пастушеской цивилизации. В своем исходе из Египта сыны Израилевы дают рождение поколению, которое способствует закладыванию основ сирийской цивилизации. Когда от мифов мы обращаемся к истории религий, то обнаруживаем, что эти интуиции подтверждаются. Мы обнаруживаем, например, что — к ужасу вопрошавших: «Из Назарета может ли быть что доброе?»{48} — Мессия евреев появляется именно из этой безвестной деревни в «Галилее языческой»[223], отдаленном клочке новой земли, завоеванном для евреев Маккавеями[224] менее чем за столетие до рождения Иисуса. А когда неукротимый рост этого галилейского горчичного зерна[225] превращает испуг евреев в активную ненависть (причем не только в самой Иудее, но и среди еврейской диаспоры[226]), проповедники новой веры сознательно «обращаются к язычникам» и отправляются на завоевание новых миров для христианства в землях, весьма удаленных от самых окраин Маккавейского царства. В истории буддизма мы встречаемся с тем же самым [явлением], ибо решающие победы этого индского верования были одержаны отнюдь не на старой земле индского мира. Хинаяна первой открыла свободный путь на Цейлон, который являлся колониальным придатком индской цивилизации. А махаяна начала долгое окольное путешествие в свои будущие владения на Дальнем Востоке с захвата сиризированной и эллинизированной индской провинции Пенджаб. Лишь на новой земле двух этих чуждых миров смогли, в конце концов, принести свои плоды как сирийский, так и индский религиозные гении — в доказательство той истины, что «не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем»{49}.

Подходящую эмпирическую проверку данного социального закона обеспечивает пример тех цивилизаций «родственно-связанного» класса, которые возникли частично на земле, уже занятой той или иной цивилизацией-предшественницей, а частично — на земле, которую родственная ей цивилизация считала своей собственной. Мы можем проверить соответствующие стимулирующие воздействия старой и новой земли, прослеживая продвижение любой из этих «родственно-связанных» цивилизаций и отмечая точку (или точки) внутри их владений там, где достижения цивилизаций в любом из направлений были наиболее выдающимися. А затем посмотрим, является старой или новой земля, на которой эти точки размещены.

Возьмем сначала индусскую цивилизацию и отметим местные источники новых творческих элементов в индусской жизни, в особенности в религии, которая всегда была центральным и высшим родом деятельности в индусском обществе. Мы находим эти источники на юге. Именно здесь все отличительные черты индуизма приняли свою [окончательную] форму: культ богов, представленных материальными объектами или образами и поселенных в храмах; эмоциональное личностное отношение между верующим и отдельным богом, поклоняться которому он сам дает обет; метафизическая сублимация поклонения образам и повышенной эмоциональности в рамках интеллектуально изощренной теологии (Шанкара, основатель индусской теологии, родился около 788 г. в Малабаре). Однако старой или новой землей была Южная Индия? Она была новой землей, не входившей в состав владений предшествующего индского общества вплоть до последней стадии его существования, во времена империи Маурьев, которая являлась его «универсальным государством» (около 323-185 гг. до н. э.).

Сирийское общество породило два аффилированных общества — арабское и иранское, из которых последнее, как мы уже видели, оказалось более преуспевающим и со временем поглотило свою «сестру». В какой области иранская цивилизация расцвела наиболее ярко? Почти все ее великие достижения в сфере войны, политики, архитектуры и литературы были сделаны на одной или другой окраине иранского мира — или на полуострове Индостан, или в Анатолии, достигнув своей кульминации соответственно в Могольской и Оттоманской империях. Местность, где эти достижения были совершены, представляла собой новую землю, располагавшуюся за пределами предшествующей сирийской цивилизации, землю, насильно вырванную в одном случае у реки Инд, а в другом — у православно-христианского общества. По сравнению с этими достижениями история иранского общества в его центральных районах, например в самом Иране, на старой земле, унаследованной от сирийской цивилизации, была совсем непримечательной.

В каких районах проявила свою наибольшую силу православно-христианская цивилизация? Беглый обзор истории этой цивилизации показывает, что ее социальный центр тяжести в разное время располагался в разных местах. В I в., после своего возникновения из постэллинского междуцарствия, жизнь православного христианства была наиболее мощной в центральной и северо-восточной частях Анатолийского плоскогорья. Впоследствии, начиная с середины IX в., центр тяжести переместился с азиатской на европейскую сторону проливов и по отношению к первоначальному стволу православно-христианского общества с тех пор так и остался на Балканском полуострове. В Новое время, однако, первоначальный ствол православного христианства по своей исторической важности оставила далеко позади его могущественная боковая ветвь в России.

Рассматривать ли эти три области в качестве старой земли или в качестве новой? В случае с Россией на вопрос вряд ли требуется ответ. Что касается Центральной и Северо-Восточной Анатолии, то по отношению к православно-христианскому обществу она действительно являлась новой землей, хотя двумя тысячелетиями ранее была родиной хеттской цивилизации. Эллинизация этого региона запаздывала и никогда не была доведена до конца. Первый, а возможно, и единственный вклад [этого региона] в эллинскую культуру внесли в последнюю фазу существования эллинского общества каппадокийские отцы Церкви IV в. христианской эры[227].

Оставшийся центр тяжести православно-христианского общества во внутренних районах Балканского полуострова также являлся новой землей, ибо тот налет эллинской цивилизации в ее латинском изводе, который лишь слегка покрывал данный регион во времена Римской империи, был уничтожен без следа в период междуцарствия, последовавший за распадом империи. Разрушение здесь было более радикальным, чем в любой из западных провинций империи, за исключением Британии. Христианские жители римских провинций были не просто завоеваны, но практически истреблены языческими захватчиками-варварами. Эти варвары вырвали с корнем все элементы местной культуры настолько действенно, что когда их потомки сокрушались о зле, содеянном их отцами, им пришлось извне приобретать новые семена для того, чтобы три века спустя начать культивацию заново. Таким образом, почва здесь оставалась под паром дважды — столько же времени, сколько оставалась под паром почва Британии ко времени Августиновой миссии. Так что регион, в котором православно-христианское общество основало свой второй центр тяжести, был землей, которая лишь в недавнее время была поднята de novo[228]из состояния дикости.

Таким образом, все три региона, в которых православно-христианское общество выделялось особенно, представляли собой новую землю. При этом еще удивительнее наблюдать, что сама Греция, источник распространения предшествующей цивилизации, играла совершенно незначительную роль в истории православно-христианского общества до тех пор, пока в XVIII столетии христианской эры не стала шлюзовым затвором, через который западное влияние ворвалось в мир Православия.

Теперь, обращаясь к эллинской истории, давайте зададим тот же вопрос относительно двух регионов, последовательно удерживавших первенство в ранней истории эллинского общества, — азиатского побережья Эгейского моря и европейского полуострова Греции. На новой или на старой земле, с точки зрения предшествующей минойской цивилизации, произошел этот расцвет? Земля была новой и здесь. На европейском Греческом полуострове минойская цивилизация даже во времена своего наиболее широкого распространения удерживала лишь ряд укрепленных позиций на юго-восточном побережье. Все попытки наших современных археологов найти следы присутствия или хотя бы влияния минойской цивилизации на анатолийском берегу были столь явно неудачными, что вряд ли их можно приписать случайности, но, по-видимому, они указывают на некую причину, по которой этот берег не входил в минойский круг. Наоборот, Кикладские острова[229], являвшиеся одним из центров минойской культуры, играли в эллинской истории второстепенную роль в качестве покорных слуг сменявших друг друга хозяев моря. Роль, которую в эллинской истории играл сам Крит, древнейший и во все времена наиважнейший центр минойской культуры, еще более неожиданна.

Можно было бы ожидать, что Крит сохранит значение не только в силу причин исторических (как место, в котором минойская культура достигла своей вершины), но также и в силу географических. Крит был самым большим островом Эгейского архипелага, и через него проходили два наиважнейших морских пути эллинского мира. Каждый корабль, отплывавший из Пирея на Сицилию, должен был проходить между западной оконечностью Крита и Лаконией, а каждый корабль, отплывавший из Пирея в Египет, должен был проходить между восточной оконечностью Крита и Родосом. Однако, когда Лакония и Родос играли ведущую роль в эллинской истории, Крит оставался отчужденным, незаметным и погруженным во мрак от начала до конца. В то время как Эллада по всей своей земле давала рождение государственным деятелям, художникам и философам, Крит не породил ничего более достойного, кроме знахарей, наемников и пиратов, а современный критянин, подобно беотийцу, вошел в эллинскую поговорку. Действительно, он сам себе вынес приговор в гекзаметре, запечатленном в каноне христианского Писания. «Из них же самих один стихотворец сказал: “Критяне всегда лжецы, злые звери, утробы ленивые”»[230].

Наконец, давайте произведем ту же самую проверку относительно дальневосточного общества, сыновне-родственного древнекитайскому. В каких точках своих владений дальневосточное общество продемонстрировало свою величайшую силу? Японцы и кантонцы[231], несомненно, выделяются сегодня как наиболее сильные его представители, и оба эти народа появились на почве, которая, с точки зрения дальневосточной истории, была новой землей. Юго-восточное побережье Китая не входило в состав владений «отеческого» древнекитайского общества вплоть до последней фазы древнекитайской истории, и даже тогда — лишь на поверхностном политическом уровне в качестве пограничной провинции Ханьской империи. Ее жители оставались варварами. Что касается Японского архипелага, то боковая ветвь дальневосточной цивилизации, пересаженная сюда через посредство Кореи в VI—VII вв. христианской эры, распространилась на земле, которая не показывает никаких следов предшествующей культуры. Мощный рост этого ответвления дальневосточной цивилизации на девственной почве Японии сравним с ростом ответвления православно-христианской цивилизации, пересаженной с Анатолийского плоскогорья на девственную почву России.

Если новая земля действительно обеспечивает больший стимул для деятельности, нежели старая (что подтверждают наши данные), то можно было бы ожидать, что этот стимул будет еще сильнее проявляться в тех случаях, когда новая земля отделена от старой морем. Этот особый стимул заморской колонизации очень четко виден в истории Средиземноморья первой половины последнего тысячелетия (1000-500) до н. э., когда его западный бассейн колонизировался конкурировавшими между собой заморскими первопроходцами из трех различных цивилизаций в Леванте[232]. Это явствует, например, из того, насколько два величайших из этих колониальных образований — сирийский Карфаген и эллинские Сиракузы — обогнали свои родительские города — Тир и Коринф. Ахейские колонии в Великой Греции (Южная Италия и Сицилия) стали местами оживленной торговли и блестящими центрами мысли, тогда как родительские ахейские общины вдоль северного побережья Пелопоннеса оставались в стороне до тех пор, пока эллинская цивилизация не прошла своего зенита. Подобным же образом и эпизефирские локрийцы[233] в Италии далеко превзошли локрийцев, оставшихся в Греции.

Наиболее поразительным является случай этрусков, третьей партии, конкурировавшей с финикийцами и греками в колонизации Западного Средиземноморья. Ушедшие на запад этруски в отличие от греков и финикийцев не хотели оставаться в пределах видимости моря, по которому пришли. Они продвигались внутрь материка с западного побережья Италии через Апеннины и реку По к подножиям Альп. Однако этруски, оставшиеся на родине, достигли самого надира неизвестности, ибо история о них умалчивает. Не сохранилось никаких письменных свидетельств относительно точного местоположения их родины, хотя египетские записи указывают на то, что первоначально этруски участвовали вместе с ахейцами в постминойском Völkerwanderung [переселении народов] и имели свой опорный пункт где-то на азиатском берегу Леванта.

Возможно, самым сильным среди всех в заморской миграции является стимулирующее воздействие морских плаваний, возникающее в ходе Völkerwanderung [переселения народов]. Подобные случаи, по-видимому, встречаются редко. Уникальными примерами, которые автор данного «Исследования» мог бы назвать, являются миграция в ходе постминойского Völkerwanderung тевкров[234], эолийцев, ионийцев и дорийцев через Эгейское море на западное побережье Анатолии и миграция тевкров и филистимлян к берегам Сирии; миграция англов и ютов в Британию в ходе постэллинистического Völkerwanderung; последующая миграция бриттов через Ламанш в те места, которые впоследствии были названы Бретанью[235]; современная [этому событию] миграция ирландских скоттов[236] в Аргайлл и миграция скандинавских викингов в ходе Völkerwanderung, последовавшего за бесплодной попыткой эвокации призрака Римской империи Каролингами — всего шесть примеров. Из них филистимлянская миграция оказалась сравнительно бесплодной при уже описанных обстоятельствах (см. с. 172-175), а в последующей истории бретонцев не было ничего выдающегося. Однако четыре другие заморские миграции представляют собой по-настоящему поразительные феномены, которые нельзя наблюдать в гораздо более многочисленных примерах миграции сухопутной.

Общим для всех этих заморских миграций являлся один и тот же простой фактор: в заморской миграции социальный аппарат мигрантов должен был быть легко «упакован» на борту корабля перед тем, как покинуть берега старой страны, а затем вновь «распакован» в конце путешествия. Все составляющие аппарата — люди и собственность, технические приемы, институты и идеи — подчиняются этому закону. Все, что совсем не может вынести морского путешествия, должно быть оставлено, а многие вещи (не только материальные объекты), увозимые мигрантами с собой, приходится брать по частям, которые, возможно, никогда не будут собраны вновь в первоначальной форме. Когда их «распаковывают», то обнаруживают, что они претерпели «полную трансформацию в нечто ценное и странное». Когда подобная заморская миграция возникает в ходе Völkerwanderung [переселения народов], вызов еще значительнее, а стимул еще интенсивнее, поскольку общество, дающее ответ, это уже не развитое в социальном смысле общество (как греческие и финикийские колонизаторы, о которых говорилось выше), но еще находится в статичном состоянии, представляющем собой последнюю стадию [существования] примитивного человека. Переход в ходе Völkerwanderung от этой пассивности к неожиданному пароксизму «бури и натиска» производит динамичное воздействие на жизнь любой общины, но это воздействие, естественно, более интенсивно, когда мигранты плывут на корабле, чем когда они передвигаются по твердой земле, унося с собой из социального аппарата многое, от чего должен был бы отказаться мореплаватель.

«Эта перемена в мировоззрении [после путешествия через море] дала рождение новой концепции богов и людей. Местные божества, чья власть простиралась не далее территории веривших в них, были заменены корпоративной организацией богов, правящих Вселенной. Святое место с его хижиной, которая образовывала центр Мидгарда, было поднято на высоту и превратилось в божественный дворец. Освященным веками мифам, излагавшим деяния независимых друг от друга божеств, придали законченный вид в поэтической мифологии, в божественной саге, точно так же, как это сделала более древняя раса викингов — гомеровских греков. Эта религия дала рождение новому богу — Одину, вождю людей, повелителю сражений»{50}.

До некоторой степени сходным образом заморская миграция скоттов из Ирландии в Северную Британию подготовила путь для новой религии. Неслучайно заморская Далриада[237] стала штаб-квартирой миссионерского движения св. Колумбы с узловым пунктом в Ионе[238].

Одно из характерных явлений заморской миграции — смешение различных расовых элементов, поскольку первым обломком социального аппарата, от которого следует избавиться, является примитивная родовая группа. Ни один корабль не выдержит более одного корабельного экипажа, а несколько кораблей, плывущих вместе в целях безопасности и объединяющихся на своей новой родине, вполне могут быть отряжены из различных населенных пунктов — в противоположность обычному процессу миграции по суше, в котором вся родовая группа способна собрать своих женщин, детей и домашний скарб в повозку, запряженную волами, и двинуться en masse[239]черепашьим шагом по terra firma[240].

Другой характерный феномен заморской миграции — атрофия примитивного института, являвшегося, возможно, наивысшим выражением недифференцированной социальной жизни еще до того, как благодаря прояснению общественного сознания она преломилась на отдельные планы экономики и политики, религии и искусства, — института evioorcoq 5ссцкоу[241] и его круга. Если мы хотим увидеть этот ритуал во всем его великолепии в скандинавском мире, то должны будем изучить его развитие среди тех скандинавов, которые остались на родине. В противоположность этому, «в Исландии майские игры, ритуальная свадьба и сцена сватовства в поселениях, по-видимому, едва ли сохранились. Отчасти, без сомнения, потому, что поселенцы в основном были классом просвещенных путешественников, а отчасти потому, что эти деревенские обряды связаны с сельским хозяйством, которое в Исландии не могло быть важной сферой деятельности»{51}. Поскольку даже в Исландии существовало определенного рода сельское хозяйство, мы должны рассматривать первую из двух названных выше причин в качестве наиболее важной.

Основным тезисом процитированной выше работы является то, что скандинавские поэмы, записанные в исландской компиляции под названием «Старшей Эдды», происходят от устной примитивной скандинавской драмы плодородия, — единственного элемента, который эмигранты оказались способны вырезать из глубоко укорененного в местной почве ритуала и взять вместе с собой на борт корабля. Согласно этой теории, развитие примитивного ритуала в драму приостановилось среди тех скандинавов, которые эмигрировали за море. Теория подтверждается аналогией из эллинской истории, ибо четко установлено, что, хотя эллинская цивилизация и расцвела впервые в заморской Ионии, эллинская драма, основанная на примитивных ритуалах, возникла на континентальной почве Греческого полуострова. Двойником святилища в Упсале в Элладе был афинский театр Диониса. С другой стороны, именно в Ионии, Исландии и Британии заморские мигранты — эллинские, скандинавские и англосаксонские — произвели на свет эпическую поэзию Гомера, «Старшей Эдды» и «Беовульфа».

Сага и эпос возникли в ответ на новые интеллектуальные потребности, новое сознание отдельных сильных личностей и важные общественные события. «Эта песнь восхвалит многих из тех мужей, чьи имена по-новому прозвучат для слуха», — провозглашает Гомер. Однако есть в эпической песни нечто, ценимое гораздо более высоко, чем ее новизна, и этим нечто является свойственный человеку интерес к истории. Этот интерес преобладает до тех пор, пока продолжается период «бури и натиска» героического века. Но социальный пароксизм мимолетен, и буря утихает. Любители саги и эпоса начинают чувствовать, что жизнь в их эпоху стала относительно скучной. Вместе с тем они перестают предпочитать новые песни старым, и современный менестрель, отвечая перемене вкуса своих слушателей, повторяет и приукрашивает рассказы прежних поколений. Именно в эту позднейшую эпоху искусство эпоса и саги достигло своего литературного зенита. Тем не менее эти громадные произведения никогда бы не появились на свет, если бы не стимул, изначально приданный им испытанием заморской миграцией. Мы пришли к формуле: «Драма… развивается на родине, эпос — среди мигрирующих народов»{52}.

Второе положительное создание, возникшее в результате испытания заморской миграцией в ходе Völkerwanderung [переселения народов], относится не к литературной области, но к политической. Этот новый вид формы правления основан не на родстве, а на противоположном принципе.

Возможно, наиболее прославленными примерами являются города-государства, основанные греческими мореплавателями на побережье Анатолии в районах, известных позднее как Эолия, Иония и Дорида. Скудные письменные свидетельства об эллинской конституционной истории, по-видимому, показывают, что принцип организации на основе закона и местоположения вместо обычая и родства впервые утвердился именно в этих заморских греческих поселениях и впоследствии был перенят в европейской Греции. В заморских городах-государствах, основанных на подобных принципах, «ячейками» новой политической организации должны были служить не роды, но корабельные экипажи. Скооперировавшись в море, как только могут скооперироваться люди, оказавшись «в одной лодке» среди опасностей морской пучины, они продолжали чувствовать себя и действовать точно так же и на берегу, когда им приходилось с трудом удерживать отвоеванную полоску земли от угрозы со стороны враждебных районов, расположенных в глубь от побережья. На суше, так же как и в море, товарищество ценилось больше родства, и приказы избранного и вызывавшего доверие вождя перевешивали подсказки обычая. Фактически собрание корабельных экипажей, объединивших свои силы для завоевания новой родины для себя за морем, спонтанно превращалось в город-государство, соединявший местные «племена» и управляемый выборным магистратом.

Когда мы обращаемся к скандинавскому Völkerwanderung [переселению народов], то можем различить здесь зачатки подобного же политического развития. Если бы недоразвившейся скандинавской цивилизации суждено было явиться на свет, а не быть поглощенной западноевропейской цивилизацией, то роль, которую некогда играли города-государства Эолии и Ионии, могли бы сыграть пять городов-государств Остмена на ирландском побережье или же пять городков (Линкольн, Стамфорд, Лестер, Дерби и Ноттингем), основанных датчанами для охраны приморской границы своих завоеваний в Мерсии[242]. Однако высочайшего расцвета скандинавская форма правления достигла за морем в республике Исландии, которая была основана на явно не подававшей никаких надежд почве арктического острова в 500 милях от ближайшего скандинавского point d'appui[243]на Фаррерских островах.

Что касается политических последствий заморских миграций англов и ютов в Британию, то, возможно, не просто совпадением явилось то, что остров, который на заре западной истории заняли иммигранты, сбросившие с себя при пересечении моря узы примитивной родовой группы, должен был впоследствии стать страной, в которой западное общество достигло одной из наиболее важных ступеней в ходе своего политического прогресса. Датские и норманнские завоеватели, последовавшие по стопам англов и разделяющие с ними заслугу будущих английских достижений в политике, пользовались тем же самым освобождающим опытом. Подобное сочетание народов обеспечивало необычайно благоприятную почву для развития политической жизни. Неслучайно западное общество именно в Англии преуспело в создании первого «общественного порядка», а впоследствии — парламентского правления, тогда как на континенте политическое развитие западного общества было заторможено родовыми пережитками, существовавшими среди франков и лангобардов, которые не избавились от этих социальных инкубов в самом начале, не испытав освобождающего перехода через море.


3. Стимул ударов

Рассмотрев влияние природной среды, мы можем теперь аналогичным образом завершить данную часть нашего исследования обзором сферы действия человеческой среды. Мы можем провести различие, во-первых, между теми человеческими средами, которые географически являются внешними по отношению к обществам, на которые воздействуют, и теми, которые географически с ними совпадают. Первая категория будет включать в себя воздействие обществ или государств на своих соседей, когда обе стороны стартуют, первоначально занимая отдельные области. С точки зрения организаций, которые играют пассивную роль в подобном социальном общении, человеческая среда, с которой они сталкиваются, является «внешней», или «чужеземной». Вторая из наших категорий будет включать в себя воздействие одного социального «класса» на другой, когда оба класса совместно занимают одну область (термин «класс» используется здесь в самом широком смысле). В данном случае отношения являются «внутренними», или «домашними». Оставляя эту внутреннюю человеческую среду для дальнейшего исследования, мы можем начать с того, что проведем следующее различие между внешним импульсом, когда он принимает форму неожиданного удара, и сферой его действия в форме постоянного давления. Следовательно, мы имеем три предмета исследования: внешние удары, внешние давления и внутренние ущемления.

Каков результат неожиданных ударов? Остается ли и здесь в силе наше утверждение — «чем сильнее вызов, тем сильнее стимул»? Первое, что, конечно же, приходит на ум, это те случаи, когда военная держава, получавшая сначала стимул от непрекращающегося соперничества со своими соседями, затем неожиданно подавлялась противником, с которым ранее никогда не мерялась силами. Что обычно происходит, когда начинающие строители империй оказываются столь драматически побежденными в середине своей карьеры? Остаются ли они лежать, как Сисара[244], на том месте, где были повержены, или вновь встают с Матери-Земли с удвоенной силой, подобно великану Антею из эллинской мифологии? Исторические примеры показывают, что обычно встречается последняя альтернатива.

Что, например, явилось результатом воздействия Clades Alliensis[245]на судьбы Рима? Катастрофа настигла римлян всего лишь через пять лет после того, как победа в борьбе с этрусскими Вейями[246] позволила им наконец утвердить свою гегемонию над Лациумом. Можно было бы ожидать, что поражение римской армии при реке Аллии и захват самого Рима варварами, явившимися из глуши, одним ударом уничтожат власть и престиж, уже завоеванные Римом. Вместо этого Рим оправился от галльского бедствия столь быстро, что менее чем полвека спустя уже был способен вступить в более длительные и более трудные столкновения со своими италийскими соседями, окончательно победив их и распространив свою власть на всю Италию.

С другой стороны, каково было воздействие на судьбы османов, когда Тимур (Тамерлан) взял в плен Баязида Молниеносного (султана Баязета)[247] на поле Ангоры[248]? Эта катастрофа настигла османов как раз тогда, когда они собирались завершить завоевание главных сил православного христианства на Балканском полуострове. Именно в этот критический момент они были повержены на азиатской стороне Проливов нежданным ударом со стороны Трансоксании[249]. Можно было бы ожидать полного обвала незавершенного здания Османской империи. Но фактически его не произошло. А полвека спустя Мехмед Завоеватель[250] смог положить последний камень в строение Баязида, овладев Константинополем.

История неудачливых конкурентов Рима показывает, как сокрушительное поражение может придать общине силу для еще более целеустремленной деятельности, даже если за усилившимся сопротивлением следует дальнейшая неудача, вызывающая разочарование в поставленной цели. Поражение Карфагена в Первой Пунической войне побудило Гамилькара Барку на завоевание для своей страны империи в Испании, превосходившей империю, потерянную им на Сицилии. Даже после поражения Ганнибала во Второй Пунической войне карфагеняне дважды изумляли мир за те полстолетия, что предшествовали их окончательной гибели, — сначала той стремительностью, с которой они выплатили контрибуцию и вновь добились процветания своей торговли, а затем тем героизмом, с которым все их население, мужчины, женщины и дети, сражались и умерли в последней битве. Так же и Филипп V Македонский[251], один из самых поверхностных вплоть до нашего времени монархов, лишь после своего сокрушительного поражения при Киноскефалах[252] принялся превращать свою страну в столь грозную державу, что его сын Персей[253] уже мог бросить вызов Риму без посторонней помощи и приблизиться к победе, прежде чем его упорное сопротивление было окончательно сломлено [в битве] при Пидне.

Другой пример того же рода, хотя и с иным исходом, предоставляют пять интервенций Австрии во время Французской революции и наполеоновских войн. Первые три интервенции принесли Австрии не только поражение, но и дискредитировали ее. После Аустерлица[254], однако, она начала собираться с силами. Если Аустерлиц был ее Киноскефалами, то Ваграм[255] стал ее Пид-ной. Однако, более счастливая, чем Македония, она смогла организовать еще одну интервенцию, победоносно закончившуюся в 1813 г.

Еще более поразительными являются действия Пруссии в ходе того же цикла войн. В течение четырнадцати лет, кульминацией которых явилась йенская катастрофа[256], Пруссия проводила политику одновременно и поверхностную, и постыдную. За этим, однако, последовала героическая зимняя кампания при Эйлау[257], а суровость условий, продиктованных в Тильзите[258], лишь увеличила стимул, который впервые был придан йенским ударом. Энергия, пробудившаяся в Пруссии благодаря этому стимулу, была экстраординарной. Она возродила не только прусскую армию, но также и прусскую административную и образовательную систему. Фактически она преобразила прусское государство в сосуд, избранный для хранения нового вина немецкого национализма. Через Штейна[259], Гарденберга[260] и Гумбольдта[261] она вела к Бисмарку.

Этот цикл повторился в наши дни в форме, слишком для нас болезненной, чтобы давать комментарии. Немецкое поражение в войне 1914-1918 гг. и его усиление, вызванное французской оккупацией Рурского бассейна в 1923-1924 гг., нашли выход в демоническом, хотя и бесплодном, нацистском реванше[262].

Но классическим примером стимулирующего воздействия удара является реакция Эллады в целом, и Афин в частности, на нападение Персидской империи — сирийского универсального государства — в 480-479 гг. до н. э. Превосходство реакции Афин было пропорционально суровости тех испытаний, которым они подвергались, ибо в то время как плодородные поля Беотии были спасены их владельцами ценой предательства общеэллинского дела, а плодородные поля Лакедемона — доблестью афинского флота, бедная земля Аттики систематически опустошалась [захватчиками] в течение двух последовавших один за другим сезонов, сами Афины были оккупированы, а афинские храмы разрушены. Всему населению Аттики пришлось эвакуироваться из страны и перебираться морем в Пелопоннес в качестве беженцев. И именно в этой ситуации афинский флот сражался и победил в битве при Саламине. Неудивительно, что удар, вызвавший столь неукротимый подъем духа в афинском народе, должен был послужить прелюдией к тем достижениям в истории человечества, которые уникальны по своему великолепию, многочисленности и разнообразию. В восстановлении своих храмов, которое было для афинян самым сокровенным символом воскресения их страны, Перикловы Афины проявили жизненную энергию, далеко превосходившую энергию Франции после 1918 г. Когда французы восстанавливали разбитый остов Реймсского собора[263], они с благоговением реставрировали каждый разбитый камень и каждую расколотую статую. Когда афиняне обнаружили, что Гека-томпедон[264] выжжен до основания, они оставили эти развалины в стороне и приступили к строительству Парфенона на новом месте[265].

Наиболее очевидными иллюстрациями стимула ударов являются реакции на военные поражения, но примеры можно искать и находить повсюду. Давайте ограничимся одним высшим примером, представленным в сфере религии Деяниями апостолов. Эти активные деяния, завоевавшие в конечном счете для христианства весь эллинистический мир, были задуманы в тот момент, когда апостолы находились в состоянии духовной прострации из-за внезапного ухода их Господа вскоре после того, как Он чудесным образом воскрес из мертвых{53}. Эта вторичная потеря могла быть еще более тяжелой, чем само Распятие. Однако сама тяжесть удара вызвала в душах апостолов пропорциональную по своей мощности психологическую реакцию, которая в мифологической форме выступает в [эпизоде] появления двух мужей в белых одеяниях{54} и нисхождения огненных языков в день Пятидесятницы{55}. Силой Святого Духа они проповедовали божественность распятого и исчезнувшего Иисуса не только еврейскому народу, но и синедриону[266], и в течение трех столетий римское правительство само капитулировало перед Церковью, которую основали апостолы в момент своего крайнего духовного упадка.


4. Стимул давлений

Теперь мы должны рассмотреть случаи, в которых импульс принимает иную форму — форму постоянного внешнего давления. На языке политической географии, народы, государства или города, которые подвергаются подобному давлению, подпадают, по большей части, под общую категорию «границы», или приграничных провинций. Наилучший способ изучить этот особый вид давления эмпирически — произвести некий обзор той роли, которую играли незащищенные границы в истории своих общин, в сравнении с ролью, которую играли более защищенные территории во внутренних владениях тех же самых общин.

* * * 

Египетский мир

В истории египетской цивилизации более чем в трех важных случаях ход событий направлялся силами, бравшими начало на юге Верхнего Египта. Основание Объединенного Царства около 3200 г. до н. э., основание универсального государства около 2070 г. до н. э. и его восстановление около 1580 г. до н. э. — все это осуществлялось из данного, ограниченного узкими рамками района. Вместе с тем этот рассадник египетских империй фактически являлся южной границей египетского мира, подвергавшейся давлению со стороны нубийских племен. Однако в течение последнего периода египетской истории — шестнадцати столетий сумерек между закатом Нового Царства и окончательным вымиранием египетского общества в V в. после Рождества Христова — политическая власть вернулась к Дельте, являвшейся границей, которая столь упорно противостояла одновременно и Северной Африке, и Юго-Западной Азии, как, вероятно, в течение двух предшествующих тысячелетий противостояла граница южная. Таким образом, политическая история египетского мира от начала до конца может быть истолкована как поле напряжения между двумя полюсами политической власти, которая в каждый отдельный период была локализована соответственно на южной или на северной границе. Примеров великих политических событий, происходивших из внутренних частей страны, нет.

Можем ли мы каким-то образом объяснить, почему влияние южной границы преобладало в первую половину египетской истории, а влияние северной — во вторую? Причина, по-видимому, заключается в том, что после вооруженного завоевания нубийцев и их культурной ассимиляции при Тутмосе I (около 1557-1505 гг. до н. э.) давление на южную границу уменьшилось или же совсем исчезло. Вместе с тем, примерно в то же время или вскоре после этого, давление на Дельту со стороны варваров Ливии и царств Юго-Западной Азии возросло весьма значительно. Тем самым в политической истории Египта влияние приграничных провинций не только преобладало над влиянием центральных провинций, но наиболее влиятельной в любой рассматриваемый период времени была та граница, которая подвергалась большим опасностям.

* * * 

Иранский мир

Тот же результат в совершенно иных обстоятельствах демонстрируют контрастирующие между собой истории двух тюркских народов — османов и караманов, каждый из которых занимал часть Анатолии, этого западного передового бастиона иранского мира, в XIV столетии христианской эры.

Обе эти тюркские общины являлись «государствами-наследниками» анатолийского Сельджукского султаната — мусульманской тюркской державы, созданной в Анатолии в XI в. как раз накануне крестовых походов авантюристами из тюрок-сельджуков, которые обеспечили себе жизнь в этом мире и в будущем благодаря тому, что подобным образом расширили границы исламского мира за счет православного христианства. Когда в XIII в. христианской эры этот султанат разделился, караманы, казалось бы, имели наилучшие, а османы — наихудшие перспективы среди всех наследников сельджуков. Караманы унаследовали ядро бывших сельджукских владений со столицей в Конье (Иконии), тогда как во владении османов оказалась лишь часть внешней оболочки.

Фактически османы получили остатки сельджукского имущества, поскольку явились последними из пришедших и прибыли при стеснительных обстоятельствах. Их эпоним — Осман[267] — был сыном некоего Эртогрула, вождя безымянной группы беженцев — ничтожного обломка, выброшенного к отдаленнейшим границам исламских владений ударом монгольской волны, которая со страшной силой обрушилась на северо-восточные границы иранского общества из центра Евразийской степи. Последний из анатолийских Сельджукидов закрепил за этими бежавшими предками османов длинную узкую полоску земли на северо-западной окраине Анатолийского плоскогорья. Здесь сельджукские территории граничили с территориями вдоль азиатского побережья Мраморного моря, которые еще продолжала удерживать за собой Византийская империя — уязвимая позиция, соответственно называвшаяся Sultan Onti, то есть «боевым фронтом султана». Эти османы могли лишь завидовать счастливой судьбе караманов, но нищим не приходится выбирать. Османы приняли свой удел и стали расширять границы за счет своих соседей, православных христиан, выбрав в качестве первой цели византийский город Брусу. Захват Брусы занял у них девять лет (1317-1326), но османы недаром назвали себя этим именем, ибо истинным основателем Оттоманской империи был Осман.

Через тридцать лет после падения Брусы османы захватили плацдарм на европейском побережье Дарданелл, и именно в Европе сделали они свое состояние. Однако еще до конца того же столетия они завоевали караманов и другие тюркские общины в Анатолии одной рукой, другой одновременно покоряя сербов, греков и болгар.

Таково было стимулирующее воздействие политической границы, ибо исследование предшествующей исторической эпохи показывает, что в географическом окружении, служившем первоначальной базой османских операций в Анатолии, никаких особых героических качеств проявлено не было (в противоположность окружению непредприимчивых и заслуженно забытых караманов). Так что можно было бы поместить Sultan Onii в первый раздел данной главы. Обратившись ко времени, предшествовавшему нашествию тюрок-сельджуков в третьей четверти XI столетия христианской эры, когда Анатолия еще находилась в пределах Восточно-Римской империи, мы обнаружим, что территория, впоследствии занятая караманами, почти полностью совпадала с бывшим районом анатолийского армейского корпуса, который в первые века истории православного христианства удерживал первенство среди корпусов восточно-римской армии. Другими словами, восточно-римские предшественники караманов в районе Коньи удерживали то же превосходство в Анатолии, которое в позднейшую эпоху удерживали османские оккупанты из Sultan Onii. Причина ясна. В более ранний период район Коньи был приграничной провинцией Восточно-Римской империи — vis-a-vis[268]Арабского халифата, тогда как территория, занятая впоследствии османами, пользовалась в то время удобным положением незаметного внутреннего района.

* * * 

Русское Православие

Здесь, как и в других случаях, мы обнаруживаем, что жизненная энергия общества имела тенденцию сосредоточиваться последовательно то на одной, то на другой границе в зависимости от относительной силы различных внешних давлений, менявшейся по своей интенсивности. Областью, в которой православно-христианская цивилизация впервые пустила корни в России во время своей первоначальной пересадки из Константинополя по ту сторону Черного моря и Евразийской степи, был верхний бассейн Днепра. Оттуда она была перенесена в XII столетии в бассейн верхней Волги жителями пограничной зоны, расширявшими свои границы в этом направлении за счет первобытных финских язычников, обитавших в северо-восточных лесах. Вскоре после этого, однако, место [концентрации] жизненной энергии перешло в район нижнего Днепра, чтобы встретиться с сокрушительным давлением кочевников из Евразийской степи. Это давление, неожиданно оказанное на русских в результате кампании хана Батыя в 1237 г., было чрезвычайно сильным и продолжительным. Интересно заметить, что в данном случае, как и в других, вызов необычайной суровости породил ответ, явившийся удивительно оригинальным и творческим.

Этим ответом стала ни больше ни меньше как эволюция нового образа жизни и новой социальной организации, что дало возможность оседлому обществу впервые в истории не просто удержаться под натиском евразийских кочевников и предпринять против них отдельные карательные экспедиции, но и реально осуществить продолжительное завоевание кочевнических земель и изменить ландшафт, превратив пастбища кочевников в крестьянские поля и заменив их передвижные становища оседлыми деревнями. Казаки, совершившие этот беспрецедентный подвиг, были жителями пограничных областей русского Православия, закаленными в горниле и сформированными на наковальне пограничной войны с евразийскими кочевниками (Золотая Орда хана Батыя) в течение двух следующих столетий. Свое название, ставшее легендарным, — казаки — они получили от своих врагов. Это просто тюркское слово qazaq, обозначавшее человека вне закона, который отказывался признавать авторитет своего «законного» кочевнического повелителя[269]. Широко раскинувшиеся общины казаков, к моменту своего уничтожения во время русской коммунистической революции 1917 г. располагавшиеся по всей Азии от Дона до Уссури, происходили из одной материнской общины днепровских казаков.

Эти первоначальные казаки представляли собой полумонашеское военное братство, имевшее сходство с эллинским братством спартанцев и с рыцарскими орденами крестоносцев. В своих методах ведения непрекращающейся войны с кочевниками они осознавали, что если цивилизация хочет вести успешную войну против варваров, то она должна будет бороться с ними иным оружием и иными средствами, чем их собственные. Точно так же, как современные западные создатели-империи подавили своих примитивных противников, выставляя против них превосходящие средства промышленности, казаки подавляли кочевников, используя превосходящие средства земледелия. И так же, как современное западное полководческое искусство ослабило кочевников в военном отношении на их же собственной почве, превзойдя их мобильность при помощи таких средств, как железные дороги, автомобили и аэропланы, казаки по-своему добились того же самого, используя реки, одну из природных особенностей степи, которая была неподконтрольна кочевникам и обратилась не в их пользу, но против них. Для кочевнических наездников реки были труднопреодолимы и бесполезны для перевозки, тогда как русские крестьяне и дровосеки являлись специалистами в речной навигации. Следовательно, казаки, хотя и научились соперничать со своими кочевническими противниками в искусстве верховой езды, не забыли и о своих судоходных навыках, и именно на ладье, а не верхом на коне, они в конце концов завоевали владычество над Евразией. Они перешли с Днепра на Дон, а с Дона — на Волгу. Оттуда в 1586 г. они пересекли водораздел между бассейнами Волги и Оби, и к 1638 г. освоение сибирских водных путей привело их к берегам Тихого океана у Охотского моря.

В том же столетии, когда казаки подобным образом ознаменовали свою победоносную реакцию на давление кочевников на юго-востоке, основным объектом внешнего давления и основным центром сосредоточения русской жизненной энергии стала другая граница. В XVII столетии христианской эры Россия впервые в своей истории испытала громадное давление западного мира. Польская армия занимала Москву в течение двух лет (1610-1612), а вскоре после этого Швеция в правление короля Густава Адольфа отрезала Россию от Балтийского моря, став хозяйкой всего восточного побережья Балтики от Финляндии до северной границы Польши, которая проходила в то время в нескольких милях от Риги. Но едва столетие закончилось, как Петр Великий ответил на это западное давление основанием Петербурга в 1703 г. на территории, отвоеванной у шведов, и поднятием на западный манер русского военно-морского флага на балтийских водах.

* * * 

Западный мир против континентальных варваров

Когда мы переходим к истории западной цивилизации, то обнаруживаем (и это совсем неудивительно), что с самого начала наиболее сильное внешнее давление оказывали на ее восточную, или сухопутную, границу варвары Центральной Европы. Эту границу не только победоносно защищали, но и постоянно отодвигали, пока наконец варвары совсем не исчезли со сцены. После этого западная цивилизация оказалась в соприкосновении уже не с варварами, но с конкурирующими цивилизациями. Сейчас мы займемся поиском примеров стимулирующего воздействия давлений, оказываемых на границу, лишь в течение первой части данного периода истории.

В первой фазе западной истории стимулирующее воздействие давления континентальных варваров заявило о себе в появлении новой социальной структуры — в полуварварском княжестве франков. Режим Меровингов, в котором впервые нашло воплощение франкское княжество, был обращен лицом к римскому прошлому. Однако сменивший его Каролингский режим смотрел в будущее, ибо, хотя он и пытался вызвать, между прочим, призрак Римской империи, этот призрак вызывался (в духе возгласа «Debout les morts!»[270]) лишь для того, чтобы помочь живым в выполнении их задач. В какой же из частей франкских владений совершилась эта замена упадочных и faineant[271]Меровингов[272] полными жизненной энергии, предприимчивыми Каролингами? Это произошло не во внутренней части, а на границе. Не в Нейстрии[273] (приблизительно эквивалентной Северной Франции), на почве, удобренной древнеримской культурой и укрытой от варварских набегов, но в Австразии (Рейнской области), на территории, которая защищала римскую границу и подвергалась постоянным нападениям саксов из североевропейских лесов и аваров[274] из Евразийской степи. Масштаб стимула, полученного от этого внешнего давления, виден в достижениях Карла Великого — в его восемнадцати саксонских кампаниях, истреблении аваров и «Каролингском возрождении»[275], явившемся одной из первых манифестаций культурной и интеллектуальной энергии западного мира.

За этой австразийской реакцией на стимул давления последовал рецидив. Соответственно мы обнаруживаем, что последовала саксонская реакция, достигшая своего апогея менее чем через два столетия в правление Оттона I[276]. Прочным достижением Карла Великого явилось включение владений саксонских варваров в западно-христианский мир. Однако самим своим успехом он подготовил путь для перемещения границы, а вместе с тем и перехода стимула от победоносной Австразии к завоеванной Саксонии. Во времена Оттона тот же самый стимул пробудил в Саксонии ответную реакцию, подобную той, что была вызвана им во времена Карла Великого в Австразии. Оттон разбил вендов точно так же, как Карл Великий — саксов, и впоследствии границы западно-христианского мира были постепенно отодвинуты еще далее на восток.

В XIII—XIV вв. задача вестернизации последних оставшихся континентальных варваров была продолжена уже не под руководством наследственных монархов, которые, подобно Карлу Великому и Оттону I, приняли на себя римский императорский титул, но через посредство двух новых институтов: города-государства и военизированного монашеского ордена. Города Ганзы[277] и тевтонские рыцари совместно распространили границы западно-христианского мира от Одера до Двины. Это был последний раунд в данном вековом конфликте, ибо еще до окончания XIV столетия континентальные варвары, которые в течение трех тысячелетий оказывали давление на границы трех следовавших друг за другом цивилизаций — минойской, эллинской и западной, были стерты с лица земли. К 1400 г. западное и православное христианство, некогда полностью изолированные друг от друга на континенте вторгшимися отрядами варваров, пришли в соприкосновение по всей линии, протянувшейся вдоль континента от Адриатики до Арктики.

Интересно проследить, как на этой подвижной границе между наступающей цивилизацией и отступающим варварством вслед за переменой направленности давления, ставшего постоянным с того времени, как Оттон I взялся за дело Карла Великого, происходило постепенное перемещение стимула по мере продолжения западного контрнаступления. Например, слава герцогства Саксонского после побед Оттона над вендами померкла точно так же, как померкла слава Австразии двумя столетиями ранее после побед Карла Великого над саксами. Саксония утратила свою гегемонию в 1024 г. и через шестьдесят лет раскололась на части. Однако имперская династия, сменившая Саксонскую, происходила не из расположенных далее на востоке земель, у продвигавшейся вперед границы, — как Саксонская династия происходила из земель, расположенных восточнее владений Каролингов. Вместо этого и Франконская[278], и все последующие династии, носившие императорский титул, — Гогенштауффены[279], Люксембурге[280] и Габсбурги[281] — происходили с берегов того или иного притока Рейна. Отдалившаяся теперь граница не придавала стимула этим имперским династиям-преемницам, и мы не должны удивляться, обнаружив, что, несмотря на высокое положение некоторых отдельных императоров, таких, например, как Фридрих Барбаросса[282], императорская власть постепенно клонилась к закату, начиная с последней части XI столетия.

Однако империя, воскрешенная Карлом Великим, будучи, без сомнения, призраком призрака и не являясь «ни Священной, ни Римской, ни империей», выжила, чтобы еще раз сыграть жизненно важную роль в политической жизни западного общества. Она была обязана возвращением своей жизненной энергии тому факту, что в конце средних веков ряд династических перестановок и катастроф официально утвердил рейнский дом Габсбургов в Австрии, где он в конце концов всецело взял на себя ответственность за новые приграничные земли и отвечал на новый стимул, вызванный этими обстоятельствами. К этой теме мы и должны будем сейчас перейти.

* * * 

Западный мир против Оттоманской империи

Воздействие оттоманских турок на западный мир всерьез началось со столетней войны между османами и Венгрией, кульминацией которой явилось поражение средневекового Венгерского королевства в битве при Мохаче (1526)[283]. Венгрия, отчаянно защищавшаяся под водительством Яноша Хуньяди[284] и его сына Матьяша Корвина[285], оказалась наиболее упорным противником, с которым когда-либо сталкивались османы. Однако неравенство сил воюющих сторон, несмотря на усиление Венгрии за счет союза с Богемией в 1490 г., было столь велико, что попытка оказалась выше возможностей Венгрии. Развязкой явилась битва при Мохаче. Лишь бедствие подобной величины смогло произвести достаточный психологический эффект, который привел остатки Венгрии вместе с Богемией и Австрией к тесному и продолжительному союзу под главенством Габсбургской династии, правившей в Австрии с 1440 г. Этот союз продолжался в течение примерно четырех столетий, будучи аннулирован лишь в 1918 г. — в том же самом году, когда произошел окончательный распад Оттоманской державы, четыреста лет назад нанесшей динамичный удар при Мохаче.

Действительно, с самого момента основания дунайской Габсбургской монархии ее судьба была связана с судьбой враждебной державы, чье давление вызвало Габсбургскую монархию к жизни. Героический век дунайской монархии хронологически совпадает с периодом, когда оттоманское давление на западный мир было наиболее жестким. За начало этого героического периода можно принять первую неудачную оттоманскую осаду Вены в 1529 г., а за конец — вторую в 1682-1683 гг. В двух этих тяжелейших испытаниях австрийская столица в отчаянном сопротивлении западного мира оттоманским атакам играла ту же роль, какую играл Верден во французском сопротивлении атакам немцев в войне 1914-1918 гг.[286] Обе осады Вены явились поворотными пунктами в оттоманской военной истории. Неудача первой осады остановила волну оттоманских завоеваний, затопившую долину Дуная столетие назад, — и по карте видно (во что многие, вероятно, поверят с трудом без дополнительного подтверждения), что Вена расположена почти на полпути между Константинополем и Па-де-Кале. За неудачей второй осады последовал отлив, который продолжался (несмотря на все паузы и колебания) до тех пор, пока турецкая граница не была отодвинута от юго-восточных предместий Вены, где она находилась с 1529 по 1683 г., к северо-западным предместьям Адрианополя.

Однако поражение Оттоманской империи не обеспечило победы дунайской Габсбургской монархии, ибо героический век последней не пережил заката первой. Падение Оттоманской державы, которое сделало поле Юго-Восточной Европы открытым для других сил, одновременно освободило дунайскую монархию от давления, стимулировавшего ее прежде. Дунайская монархия склонялась к закату вслед за державой, чьи удары первоначально вызвали ее к жизни, и в конце концов разделила судьбу Оттоманской империи.

Если мы взглянем на Австрийскую империю в XIX столетии, когда грозные прежде османы стали «слабыми европейцами», то обнаружим, что теперь она страдала от двойного бессилия. Не только из-за того, что в этом веке она более не являлась пограничным государством. Ее наднациональная организация, обеспечившая эффективный ответ на оттоманский вызов в XVI и XVII столетиях, превратилась в камень преткновения новомодных националистических идеалов столетия девятнадцатого. Габсбургская монархия провела последний век своей жизни в попытках (все они были обречены на неудачу) воспрепятствовать неизбежной ревизии своей политической карты на националистических основаниях. Ценой отказа от гегемонии в Германии и от земель в Италии монархия умудрялась продолжать свое существование бок о бок с новой Германской империей и новым Итальянским королевством. Приняв австро-венгерское Ausgleich[287]в 1867 г.[288] и его австро-польское дополнение в Галиции[289], она имела успех, отождествив свои собственные интересы с национальными интересами венгерского, польского и немецкого элемента в своих владениях. Но она не пришла или не смогла прийти к соглашению со своими румынами, чехословаками и югославами, и пистолетные выстрелы в Сараево[290] послужили сигналом к ее исчезновению с политической карты.

Наконец, давайте взглянем на контрастное положение послевоенной Австрии и послевоенной Турции. После окончания войны 1914-1918 гг. обе они появились в качестве республик и обе перестали быть империями, что некогда сделало их соседями и противниками. Но на этом сходство заканчивается. Австрийцы одновременно и получили самый тяжелый удар, и приняли его наиболее покорно из пяти народов, оказавшихся на побежденной стороне. Они приняли новый порядок пассивно, с величайшим смирением и с величайшей горестью. Наоборот, турки были единственным из пяти народов, который снова взялся за оружие менее чем через год после прекращения боевых действий, выступив против победивших держав и успешно настояв на решительном пересмотре мирного договора, который хотели навязать им победители. Поступив подобным образом, турки возродили свою молодость и изменили свою судьбу. Теперь уже они сражались не под началом упадочной Оттоманской династии с целью сохранить ту или иную провинцию покинутой владельцами империи. Оставленные своей династией, они вновь продолжили пограничную войну и последовали за своим вождем, избранным за его заслуги, подобно их первому султану Осману, — не для того, чтобы расширить границы своей родины, но для того, чтобы их сохранить. Поле при Инёню[291], на котором произошло решающее сражение греко-турецкой войны 1919-1922 гг., находится в пределах тех первоначальных наследственных земель, которые последний из Сельджукидов закрепил за первым из Османов шестьсот лет назад. Колесо совершило полный круг.

* * * 

Западный мир на своих западных границах

В ранний период своей истории западное общество испытывало давление не только со стороны своей восточной границы, но и на трех фронтах на западе: давление так называемой кельтской окраины на Британских островах и в Британии, давление скандинавских викингов на Британских островах и вдоль Атлантического побережья континентальной Европы и давление сирийской цивилизации, оказанное ранними мусульманскими завоевателями на Иберийском полуострове. Первым мы рассмотрим давление «кельтской окраины».

Как могло случиться, что борьба за существование между примитивными и эфемерными варварскими княжествами так называемой Гептархии[292] привела к возникновению двух передовых и долговечных государств западной политической системы? Если мы бегло посмотрим на процесс, в ходе которого королевства Англия и Шотландия заняли место «Гептархии», то обнаружим, что определяющим фактором на каждой ступени являлся ответ на некий вызов, порожденный внешним давлением. Происхождение королевства Шотландия можно возвести к вызову, брошенному пиктами[293] и скоттами англосаксонскому княжеству Нортумбрия. Нынешняя столица Шотландии была основана Эдвином Нортумбрийским (чье имя носит до сих пор[294]) в качестве пограничной крепости Нортумбрии против живших по ту сторону залива Ферт-оф-Форт пиктов и бриттов долины реки Клайд. Вызов был брошен, когда пикты и скотты завоевали Эдинбург в 954 г., а впоследствии заставили Нортумбрию уступить им весь Лотиан[295]. Данная уступка вызвала следующий вопрос: будет ли эта утраченная граница западного христианства сохранять свою западно-христианскую культуру, несмотря на смену политического режима, или подчинится чуждой «дальнезападнои» культуре своих кельтских завоевателей? Будучи весьма далек от того, чтобы подчиниться, Лотиан ответил на вызов, «взяв в плен» своих завоевателей, как завоеванная Греция некогда «пленила» Рим.

Культура завоеванной территории оказалась настолько привлекательной для королей скоттов, что они сделали Эдинбург своей столицей и стали себя чувствовать и вести так, словно Лотиан был их родиной, а Хайлендз[296] — отдаленной и чуждой частью их владений. В результате восточное побережье Шотландии вплоть до залива Мори-Ферт было колонизовано, а «линия Хайленда» отодвинута назад поселенцами английского происхождения из Лотиана под покровительством кельтских правителей в ущерб кельтскому населению, чьими родственниками изначально являлись короли скоттов. По логически последовательному и при этом не менее парадоксальному переносу имен «шотландский язык» стал означать английский диалект, на котором говорили в Лотиане, вместо того, чтобы означать гэльский диалект, на котором говорили первоначальные скотты. Конечным следствием завоевания Лотиана скоттами и пиктами явилось то, что северо-западная граница западного христианства от залива Ферт-оф-Форт до реки Твид не была удержана и продвинулась еще дальше, пока не охватила весь остров Великобритания.

Так завоеванная часть одного из княжеств английской «Гептархии» фактически стала ядром нынешнего королевства Шотландия, и следует заметить, что та часть Нортумбрии, которая совершила этот подвиг, была границей между Твидом и Хамбером[297]. Если бы какой-либо просвещенный путешественник посетил Нортумбрию в X в., накануне передачи Лотиана скоттам и пиктам, то он бы наверняка сказал, что у Эдинбурга не будет большого будущего и что если какой-то город и станет постоянной столицей «цивилизованного» государства, то это будет Йорк. Расположенный посреди обширной пахотной равнины в Северной Британии, Йорк уже являлся военным центром римской провинции и центром церковного архиепископства и совсем недавно сделался столицей эфемерного скандинавского королевства, в котором действовали «датские законы»[298]. Но в 920 г. датское королевство Йорка подчинилось королю Уэссекса, впоследствии Йорк опустился до уровня английского провинциального города, а в наши дни ничто, кроме необычайных размеров Йоркшира среди всех английских графств, не напоминает о том факте, что некогда для него была приуготована великая судьба.

Какое же из княжеств «Гептархии» на юг от Хамбера могло взять на себя инициативу и образовать ядро будущего королевства Англия? Мы замечаем, что к VIII в. христианской эры ведущими соперниками были не ближайшие к континенту княжества, но Мерсия и Уэссекс, оба подвергшиеся воздействию пограничного стимула со стороны непокоренных кельтов Уэльса и Корнуолла. Мы также замечаем, что в первом раунде этого соревнования Мерсия вырвалась вперед. Король Мерсии Оффа[299] имел в своем распоряжении огромную силу, большую, чем любой из королей Уэссекса в его время, ибо давление Уэльса на Мерсию было сильнее, чем давление Корнуолла на Уэссекс. Хотя сопротивление «западных валлийцев» в Корнуолле оставило бессмертный отголосок в легенде о короле Артуре, оно, тем не менее, по-видимому, сравнительно легко было сломлено западными саксами. С другой стороны, суровость давления на Мерсию филологически подтверждается самим ее названием (преимущественно «граница» — the March), а археологически — остатками величественных земляных укреплений, протянувшихся от эстуария Ди до эстуария Северна, который носит название Рва [короля] Оффы (Offa's Dyke). На этой стадии казалось, что будущее не за Уэссексом, но за Мерсией. Однако в IX столетии, когда вызов со стороны «кельтской окраины» превзошел новый, гораздо более страшный вызов со стороны Скандинавии, эти надежды были обмануты. На этот раз Мерсии не удалось ответить, тогда как Уэссекс под водительством короля Альфреда ответил [на вызов] победой и, таким образом, стал ядром исторического королевства Англия.

Скандинавское давление на океанское побережье западно-христианского мира привело не только к объединению княжеств «Гептархии» в королевство Англия под властью дома Кердика[300], но также и к объединению под властью дома Капета[301] заброшенных обломков западной части империи Карла Великого в королевство Франция. Перед лицом этого давления Англия обрела свою столицу не в Уинчестере, предыдущей столице Уэссекса, расположенной в пределах области обитания западных валлийцев и сравнительно удаленной от скандинавской опасности, но в Лондоне, мужественно выдерживавшем удары судьбы и взявшем на себя всю тяжесть того дня в 895 г., когда [этот город] придал продолжительному сражению, возможно, решающий поворот, отразив попытку датской армады подняться вверх по Темзе. Подобным же образом и Франция обрела свою столицу не в Лане, который являлся местопребыванием последнего Каролинга, но в Париже, который принял на себя главный удар при отце первого короля из династии Капетингов и вынудил викингов остановить свое продвижение вверх по Сене.

Так ответ западной цивилизации на заморский вызов Скандинавии дал рождение новым королевствам Англия и Франция. В дальнейшем, в процессе приобретения господства над своими противниками, французский и английский народы выковали мощный военный и социальный инструмент феодальной системы, причем англичане еще сумели дать художественное выражение эмоциональному опыту этого сурового испытания в новой вспышке эпической поэзии, фрагмент которой сохранился в «Песни о битве при Молдоне»[302].

Мы должны также заметить, что Франция повторила в Нормандии подвиг англичан в Лотиане, заполучив скандинавских завоевателей Нормандии в качестве рекрутов завоеванной цивилизации. Менее чем через столетие Ролло и его спутники заключили с Каролингом Карлом Простым пакт, обеспечивавший им постоянное поселение на атлантическом берегу Франции (912 г.). Их потомки расширили границы западно-христианского мира в Средиземноморье в ущерб Православию и исламу и распространяли яркий свет западной цивилизации, который теперь воссиял во Франции, в островных королевствах Англии и Шотландии, в то время еще лежавших в полумраке. С физиологической точки зрения, норманнское завоевание Англии можно было бы рассматривать как окончательное достижение ранее сорванных целей варваров-викингов, но с точки зрения культурной, такая интерпретация — просто нонсенс. Норманны отказались от своего скандинавского языческого прошлого, начав не уничтожать закон западного христианства в Англии, а исполнять его. В битве при Гастингсе[303], когда норманнский воин-менестрель Тайлефер скакал по полю сражения впереди норманнских рыцарей, он пел не на норвежском, а на французском языке, и не «Сагу о Сигурде», а «Песнь о Роланде». Когда западно-христианская цивилизация «пленила» подобным образом скандинавских захватчиков своих владений, было неудивительно, что она стала способна закрепить свою победу, заняв место недоразвитой скандинавской цивилизации в самой Скандинавии.

Нам осталось еще рассмотреть последнее пограничное давление, которое по времени было первым, превзойдя все остальные по своей интенсивности, и казалось поразительным по своей мощи, если сравнить его с явно ничтожными силами нашей цивилизации в ее колыбели. В самом деле, по мнению Гиббона, оно едва не занесло западное общество в список недоразвившихся цивилизаций[304]. Арабское нападение на младенческую цивилизацию Запада было эпизодом в последнем сирийском ответе на продолжительное эллинское вторжение в сирийские владения. Поставив перед собой задачу усиления ислама, арабы не успокоились, пока не восстановили сирийское общество в границах бывших владений в период его наибольшего распространения. Не удовольствовавшись воссозданием в качестве Арабской империи сирийского универсального государства, первоначально воплощенного в Персидской империи Ахеменидов, арабы продолжили отвоевывать древние финикийские владения Карфагена в Африке и Испании. В этом последнем направлении они пересекли в 713 г., по стопам Гамилькара и Ганнибала, не только Гибралтарский пролив, но также и Пиренеи. Впоследствии, хотя и не стремясь превзойти ганнибаловский переход через Рону и Альпы, они проложили новые пути, которыми Ганнибал не ступал никогда, и привели свои военные силы на Луару.

Поражение, нанесенное арабам франками под водительством деда Карла Великого в битве при Туре в 732 г., явилось, несомненно, одним из решающих событий в истории. Западная ответная реакция на сирийское давление, которое о себе заявило, оставалась в силе и все более увеличивалась на этом фронте, пока примерно семь или восемь веков спустя его импульс не перенес португальский авангард западно-христианского мира прямо с Иберийского полуострова за море, вокруг Африки, в Гоа, Малакку и Макао, а кастильский авангард — через Атлантику в Мексику и через Тихий океан — в Манилу. Эти иберийские первопроходцы сослужили беспримерную службу западно-христианскому миру. Они расширили горизонт и тем самым потенциальные владения общества, представителями которого были, пока он не охватил все обитаемые земли и годные для плавания моря земного шара. В первую очередь именно благодаря иберийской энергии западно-христианский мир вырос, подобно горчичному зерну из притчи, в «великое общество» — дерево, в ветвях которого поселились все нации Земли.

Пробуждение энергии иберийского христианства под воздействием стимула давления со стороны мавров подтверждается тем фактом, что эта энергия иссякла, как только маврское давление прекратилось. В XVII столетии португальцы и кастильцы были вытеснены в открытом ими Новом Свете любителями вмешиваться в чужие дела — голландцами, англичанами и французами — из транспиренейских частей западно-христианского мира, и это поражение за морем по времени совпало с устранением исторического стимула на родине в результате массового истребления, изгнания или насильственного обращения в христианство оставшихся на полуострове «морисков».[305]

По-видимому, отношение иберийских пограничных земель к маврам схоже с отношением дунайской Габсбургской монархии к османам. Каждый из них был силен до тех пор, пока сильно было давление. Как только давление слабело, и Испания, и Португалия, и Австрия начинали ослабевать и терять лидерство среди конкурирующих держав западного мира.


5. Стимул ущемления

Хромые кузнецы и слепые поэты

Если живой организм ущемлен по сравнению с другими представителями данного вида и потерял возможность пользоваться неким отдельным органом или способностью, он, вероятно, ответит на этот вызов специализацией другого органа или способности, пока не получит преимущество над своими собратьями в этой второй сфере деятельности, компенсировав свою ущербность в первой. Например, слепой человек склонен развивать чувство осязания более тонкое, чем то, которым обычно обладают люди, пользующиеся зрением. Подобным образом мы находим, что и в социальном организме группа или класс, являющиеся социально ущемленными — или в результате какого-то несчастья, или по собственной вине, или по вине других членов общества, в котором они живут, — вероятно, ответят на вызов затруднений в некоторых сферах деятельности или всецелого исключения из этих сфер, сконцентрировав свою энергию в других сферах и достигнув превосходство там.

Быть может, уместнее начать с простейшего случая — с ситуации, в которой некие физические недостатки препятствуют занятию отдельных индивидуумов деятельностью, обычной в том обществе, членами которого они являются. Давайте, например, вспомним затруднительное положение, в котором слепой или хромой человек оказывается в варварском обществе, где обычный мужчина является воином. Как реагирует хромой варвар? Хотя ноги и не могут вести его в сражение, его руки могут ковать оружие и доспехи для его товарищей, и он приобретает умение в ремесле, которое делает их столь же зависимыми от него, как и он зависим от них. Он становится повседневным прототипом хромого Гефеста (Вулкана) или хромого Вёлунда (Виланда-Кузнеца) в мировой мифологии. А как реагирует слепой варвар? Его удел хуже, ибо он не может использовать свои руки в кузнечном деле. Однако он может использовать их для игры на арфе в сочетании со своим голосом, а также использовать свои умственные способности для создания поэзии, воспевающей те деяния, которые сам совершить не может, но о которых узнает из вторых рук из безыскусных воинских рассказов своих товарищей. Он становится средством достижения того бессмертия славы, которого жаждет варварский воин.

Немало храбрых до Агамемнона

На свете жило, вечный, однако, мрак

Гнетет их всех, без слез, в забвеньи:

Вещего не дал им рок поэта{56}.


* * *

Рабство

Среди тех видов ущемления, причиной которых является не врожденное несчастье, а дело человеческих рук, наиболее явным, наиболее универсальным и наиболее суровым является рабство. Возьмем, к примеру, факты, касающиеся огромного притока иммигрантов, которых свозили в Италию в качестве рабов со всех стран Средиземноморья в течение двух ужасающих веков между войной с Ганнибалом и установлением мира при Августе. Ущербность, под воздействием которой эти рабы-иммигранты начинали свою новую жизнь, почти невозможно вообразить. Некоторые из них были наследниками культурной традиции эллинской цивилизации и явились свидетелями того, как рушился весь их духовный и материальный универсум, как грабили их города и уводили на рабский рынок их сограждан. Другие, происходившие из восточного «внутреннего пролетариата» эллинского общества, хотя уже и утратили свое социальное наследие, однако не утратили способности переживать мучительные личные страдания, которые причиняет рабство. Существовала древнегреческая поговорка: «день рабства лишает человека половины его человечности». Эта поговорка находила ужасающее подтверждение в падении происходившего из рабов римского городского пролетариата, который жил не хлебом единым, но «хлебом и зрелищами» (partem et circences) со II столетия до христианской эры по VI столетие христианской эры, пока материальное благополучие не закончилось и народ не исчез с лица земли. Эта затянувшаяся «жизнь-в-смерти» была воздаянием за неудавшийся ответ на вызов рабства, и нет сомнения в том, что широкая дорога к гибели была протоптана большинством тех человеческих существ самого различного происхождения и с самым различным прошлым, которые были обращены в рабство en masse в самый злой век эллинской истории. Однако были и такие, кто ответил на этот вызов и преуспел в «делании добра» тем или иным образом.

Некоторые, прислуживая своим господам, возвышались до того, что становились ответственными администраторами больших поместий. Поместьем самого цезаря, когда оно выросло до размеров универсального государства эллинского мира, продолжали управлять императорские вольноотпущенники. Другие, занимавшиеся по велению своих господ мелким предпринимательством, покупали свободу за счет тех сбережений, которые их господа позволяли им сохранять, и в конечном счете достигали богатства и высокого положения в мире римских предпринимателей[306]. Другие оставались рабами в этом мире, чтобы стать философами-царями или отцами Церкви в мире ином, и истинный римлянин, который мог справедливо презирать незаконную власть какого-нибудь Нарцисса[307] или бахвальство какого-нибудь нувориша Трималхиона[308], относился с почтением к спокойной мудрости хромого раба Эпиктета[309] и не мог не удивляться энтузиазму безымянного множества рабов и вольноотпущенников, чья вера сдвигала горы. На протяжении пяти столетий между войной с Ганнибалом и обращением в христианство императора Константина[310] римские власти были свидетелями явления и повторения этого чуда рабской веры — вопреки своим попыткам остановить его при помощи физической силы, — пока наконец сами ему не поддались. Ибо рабы-иммигранты, утратившие свою родину, семью и имущество, продолжали хранить свою веру. Греки принесли с собой вакханалии, анатолийцы — культ Кибелы («Дианы Эфесской», хеттской богини, намного пережившей то общество, в котором она появилась), египтяне — культ Исиды, вавилоняне — звездный культ, иранцы — культ Митры, сирийцы — христианство. «Но ведь давно уж Оронт сирийский стал Тибра притоком»{57}, — писал Ювенал[311] во II столетии христианской эры. Слияние этих вод привело к наводнению, которое обнажило всю недостаточность подчинения раба своему хозяину.

Результатом явилось то, что иммигрантская религия внутреннего пролетариата затопила местные религии правящего меньшинства эллинского общества. Когда воды однажды встретились, было уже невозможно предотвратить их смешение, а когда они смешались, уже оставалось мало сомнений в том, какое из течений одержит верх, если только природе не будет противодействовать искусство или сила. Ибо боги-хранители эллинского мира утратили то интимное живое единство, которое соединяло их со своими верующими, тогда как Бог пролетариата оказался для своих верующих «прибежищем и силой, скорым помощником в бедах»{58}. Перед лицом подобных перспектив римские власти колебались в течение пяти столетий между двумя мнениями. Следовало ли им перейти в наступление против чужеземных религий или принять их близко к сердцу? Каждый новый бог привлекал какую-то определенную часть римского правящего класса: Митра — солдат, Исида — женщин, небесные тела — интеллектуалов, Дионис — филэллинов, а Кибела — сторонников фетишизма. В 205 г. до н. э., во время кризиса, вызванного войной с Ганнибалом, римский сенат предвосхитил принятие христианства Константином более чем на пять веков, приняв с официальными почестями волшебный камень, или метеорит, упавший с неба, который римляне приписали божественности Кибелы и вывезли в качестве талисмана из анатолийского Пессинунта. Через двадцать лет римский сенат предвосхитил диоклетиановские преследования христиан, запретив эллинские вакханалии. Продолжительная «битва богов» явилась двойником земного соперничества между рабами-иммигрантами и их римскими господами, и в этом двойном соперничестве рабы и их боги одержали победу.

Стимул ущемления можно также проиллюстрировать расовой дискриминацией, примером которой является кастовая система индусского общества. Здесь мы видим, как расы, или касты, не допущенные для занятий одним ремеслом или профессией, добивались успеха в другом. Негритянский раб-иммигрант в современной Северной Америке подвергся процессу двойного ущемления — расовой дискриминации и узаконенного рабства, и в наши дни, через восемьдесят лет после того, как второй из факторов был устранен, первый отягощает цветного вольноотпущенника как никогда. Здесь нет необходимости распространяться о тех ужасных несправедливостях, которые были причинены работорговцами и рабовладельцами западного мира негритянской расе. Для нас интереснее будет отметить (и после исследования эллинской параллели мы отмечаем это без всякого удивления), как американские негры, обнаружив, что чаша весов, по всей видимости, в подавляющем большинстве случаев постоянно склоняется не в их пользу в этом мире, обратились за утешением к миру иному.

Негр, по-видимому, дает на наш ужасающий вызов религиозный ответ, и в конечном итоге (когда на этот ответ можно будет взглянуть ретроспективно) может оказаться так, что он выдержит сравнение с ответом Востока на вызов древнеримских господ. В самом деле, негр не принес с собой какой-либо собственной наследственной религии из Африки, которая была бы способна пленить сердца его белых сограждан в Америке. Его примитивное социальное наследие было столь хрупким по своей структуре, что, сохранив лишь несколько лоскутков, было рассеяно по ветру под воздействием западной цивилизации. Таким образом, он прибыл в Америку как духовно, так и физически нагим, и прикрыть свою наготу он мог лишь обносками своего поработителя. Негр приспособился к новому социальному окружению, по-новому открыв в христианстве некие первоначальные смыслы и ценности, которые западно-христианский мир в течение долгого времени игнорировал. Обращая свой наивный и впечатлительный ум к Евангелиям, он открыл для себя, что Иисус был пророком, пришедшим в мир не утверждать сильных на их престолах, но возносить бедных и смиренных[312]. Сирийские рабы-иммигранты, которые некогда принесли христианство в римскую Италию, явили чудо утверждения новой живой религии, занявшей место старой, уже мертвой. Возможно, негритянские рабы-иммигранты, открывшие христианство в Америке, смогут явить еще большее чудо воскрешения мертвого к жизни. Со своей детской духовной интуицией и со своей гениальной способностью давать спонтанное эстетическое выражение эмоциональному религиозному опыту они, возможно, будут способны раздуть холодную золу христианства, переданную им нами, чтобы в их сердцах божественный огонь запылал вновь. Таким образом, возможно (если только это вообще возможно), что христианство во второй раз станет живой верой умирающей цивилизации. Если американская негритянская церковь действительно совершит это чудо, то оно явится самым динамичным ответом, который когда-либо давал человек на вызов социального ущемления.

* * * 

Фанариоты, казанские татары и левантинцы

Социальное ущемление религиозных меньшинств внутри единой или же разнородной общины — факт настолько знакомый, что вряд ли нуждается в примерах. Всякий знает о том мощном ответе на подобный вызов, который был дан английскими пуританами в XVII столетии, о том, как те пуритане, что остались на родине, сначала посредством Палаты общин, а затем — конницы Кромвеля вывернули английскую конституцию наизнанку и обеспечили окончательный успех нашему эксперименту в парламентском правлении, а также о том, как те пуритане, что отправились за море, заложили основание Соединенных Штатов. Еще интереснее исследовать несколько менее известных примеров, в которых привилегированное и ущемленное вероисповедания принадлежали к разным цивилизациям, хотя были включены в единое государственное образование под воздействием той force majeure[313], которую прилагала доминирующая партия.

В Оттоманской империи главным силам Православия захватчики с чуждой верой и культурой навязали универсальное государство, без которого православно-христианское общество не могло обойтись, но которое оказалось неспособным установить самостоятельно. И православным христианам пришлось платить за свою социальную несостоятельность тем, что они перестали быть хозяевами в своем собственном доме. Мусульманские завоеватели, образовавшие и поддерживавшие Pax Ottomanica[314]в православно-христианском мире, взыскивали плату в форме религиозной дискриминации за ту политическую услугу, которую они оказали своим христианским подданным. Здесь, так же как и повсюду, приверженцы ущемленного вероисповедания отвечали на вызов, становясь специалистами в тех занятиях, которыми теперь насильственно ограничивали их деятельность.

В старой Оттоманской империи никто не мог управлять или носить оружие, кроме османов, и на широких просторах империи даже собственность на землю и возможность ее обработки перешла от христиан в руки их мусульманских господ. При таких обстоятельствах некоторые православные народы пришли — в первый и последний раз в своей истории — к необщепризнанному и, возможно, даже сознательно спланированному, однако от этого не менее эффективному, взаимопониманию. Теперь они не могли ни далее позволять себе заниматься своим любимым делом — братоубийственными войнами, ни браться за свободные профессии, так что они молча разделили между собой более скромные ремесла и в качестве ремесленников постепенно снова встали на ноги в стенах имперской столицы, из которой их осмотрительно всем скопом выселил Мехмед Завоеватель. Валахи с Румелийских нагорий[315] утвердились в городах как бакалейщики, грекоязычные греки Архипелага и туркоязычные греки закрытого анатолийского Карамана открыли свой бизнес в более амбициозном масштабе: албанцы стали каменщиками, черногорцы — швейцарами и комиссионерами, даже буколические болгары обосновались в предместьях как конюхи и торговцы овощами.

Среди православных христиан, вновь занявших Константинополь, была одна греческая группа, так называемые фанариоты, которых вызов ущемления стимулировал до такой степени, что они стали фактическими партнерами и потенциальными соперниками самих османов в управлении и контроле над империей. Фанар, от которого эта клика целеустремленных греческих семей получила свое название, был северо-западным районом Стамбула, который оттоманское правительство оставило своим православным подданным, проживающим в столице, в качестве эквивалента гетто. Туда переехал Вселенский патриарх после того, как храм Святой Софии был превращен в мечеть, и в этом на первый взгляд не обещающем ничего хорошего уединении, патриархия стала сборным пунктом и инструментом греческих православных христиан, процветавших в торговле. Эти фанариоты развили в себе два особых достоинства. В качестве торговцев высокого уровня они вошли в торговые отношения с западным миром и приобрели знание западных манер, обычаев и языков. В качестве управляющих делами патриархии они приобрели широкую практику и близкое знакомство с оттоманской администрацией, поскольку при старой оттоманской системе патриарх являлся официальным политическим посредником между оттоманским правительством и всеми православными подданными, на каком бы языке они ни говорили и в какой бы ни жили провинции. Два этих достоинства принесли фанариотам состояние, когда в ходе векового конфликта между Оттоманской империей и западным миром события определенно обернулись против османов после второй безуспешной осады Вены в 1682-1683 гг.

Эта перемена военной удачи внесла страшную путаницу в оттоманские государственные дела. До своего поражения в 1683 г. османы всегда могли рассчитывать на то, что решат свои отношения с западными державами при помощи простого применения силы. Закат военной мощи османов поставил их перед лицом двух новых проблем. Теперь им пришлось сидеть за столом переговоров с западными державами, которые османы не смогли победить на поле битвы, и им пришлось считаться с чувствами своих христианских подданных, которых они более не могли уверенно удерживать в подчинении. Другими словами, османы не могли более обойтись без искусных дипломатов и умелых администраторов. А тем необходимым запасом подобного опыта, которого сами османы были лишены, среди всех их подданных обладали лишь фанариоты. В результате османы были вынуждены пренебречь прецедентами и исказить принципы своего собственного режима, даровав компетентным фанариотам монополию на четыре высокие государственные должности, которые являлись ключевыми в новой политической ситуации, сложившейся в Оттоманской империи. Таким образом, на протяжении XVIII столетия христианской эры политическая власть фанариотов постепенно усиливалась, и казалось, будто результат западного давления смог одарить империю новым правящим классом, составленным из жертв векового расового и религиозного ущемления.

В конечном счете фанариотам не удалось достичь своей «несомненной судьбы»[316], поскольку к концу XVIII столетия западное давление на оттоманскую социальную систему достигло той степени интенсивности, на которой ее природа подверглась неожиданной трансформации. Греки, первыми среди подданных Оттоманской империи вступившие в тесные отношения с Западом, явились также и первыми, кто был заражен новым западным вирусом национализма — последствием потрясения, вызванного Французской революцией. Между вспышкой Французской революции и Греческой войной за независимость греки находились под чарами двух несовместимых стремлений. Они не хотели отказаться от фанариотской амбиции овладеть всем наследием османов и сохранить Оттоманскую империю нетронутой как «процветающее предприятие» под греческим управлением. Но в то же самое время у них появилась амбиция учредить свое собственное суверенное, независимое, национальное государство — Грецию, которая была бы греческой, как Франция — французской. Несовместимость двух этих стремлений окончательно была продемонстрирована в 1821 г., когда греки попытались реализовать их одновременно.

Когда фанариотский князь Ипсиланти[317] перешел через Прут со своей базы в России, чтобы сделаться хозяином Оттоманcкой империи, а лидер майнотов[318] Петробей Мавромихалис[319] спустился с горной крепости в Морее, чтобы учредить независимую Грецию, исход был заранее предрешен. Обращение к оружию означало крах фанариотских стремлений. Тростник, на который османы опирались более столетия, проколол им руку, и ярость по поводу этой измены придала им достаточно сил для того, чтобы разломать вероломный посох на куски и выстоять любой ценой на собственных ногах. Османы ответили на объявление войны князем Ипсиланти, разрушив одним ударом ту «фабрику власти», которую фанариоты мирным путем выстраивали для себя с 1683 г. Одновременно это явилось первым шагом к искоренению всего нетурецкого элемента из остатков оттоманского наследства — процесс, который достиг своей высшей точки в выселении православного меньшинства из Анатолии в 1922 г. Фактически первая вспышка греческого национализма зажгла первую искру национализма турецкого. Таким образом, фанариотам в конце концов не удалось закрепить за собой то «главенство» в Оттоманской империи, которое, казалось, было им суждено. Однако тот факт, что фанариоты едва не достигли успеха, служит доказательством той силы, с которой они ответили на вызов ущемления. В самом деле, история их отношений с османами служит превосходной иллюстрацией социального «закона» вызова-и-ответа. А контраст между греками и турками, вызывавший такой большой интерес и такую сильную враждебность, можно объяснить только в данных понятиях, а не в понятиях расы или религии, которые было принято выдвигать с обеих сторон в общераспространенной полемике. Туркофилы и грекофилы сходятся в том, что приписывают исторические различия в этосе между греческими христианами и турецкими мусульманами некоему неискоренимому свойству расы или некоему неизгладимому отпечатку религии. Они расходятся лишь в отношении социальных ценностей, которые приписывают этим неизвестным величинам в двух случаях. Грекофил постулирует существование врожденной добродетели в греческой крови и в православном христианстве и врожденной греховности — в турецкой крови и в исламе. Туркофил просто переставляет местами грех и добродетель. Фактически общее высокомерие, лежащее в основе обеих точек зрения, противоречит несомненному положению дел.

Несомненно, например, что, с точки зрения физического происхождения, кровь выходцев из Центральной Азии, тюркских последователей Эртогрула, текущая в жилах современного турка, не более чем бесконечно малая примесь. Турки Оттоманской империи выросли в нацию, ассимилировавшись с православным населением, в окружении которого османы жили в течение последних шести веков. В расовом отношении сегодня можно найти лишь весьма небольшое различие между двумя народами.

Если этот пример достаточно убедительно опровергает априорное расовое объяснение контраста между греками и турками, то мы можем опровергнуть и априорное религиозное объяснение, взглянув на другой тюркский мусульманский народ, который живет и жил долгое время при обстоятельствах, похожих не на те, в которых жили оттоманские турки, но на обстоятельства, в которых жили бывшие подданные османов — православные греки. На Волге существует тюркская мусульманская община, называемая казанскими татарами, которые были покорены в течение нескольких веков православным правительством России и подвергались многим из тех же расовых и религиозных ущемлений при чуждом режиме, которым османы подвергали православных христиан. Что за народ эти казанские татары? Мы читаем, что они «отличаются своей умеренностью, честностью, бережливостью и трудолюбием… Основным занятием казанского татарина является ремесло… Его главные промыслы — мыловарение, прядение и ткачество… Он становится хорошим сапожником и кучером… До конца XVI столетия в Казани не позволяли открывать ни одной мечети, и татары вынуждены были жить в отдельном квартале, но постепенно превосходство мусульман восторжествовало»{59}. В сущности, это описание тюрков, ущемленных русскими в царское время, могло бы быть и описанием православных христиан, ущемленных тюрками в период расцвета Оттоманской империи.

Общий опыт ущемленности по религиозному принципу был основным фактором в развитии обеих общин, и в течение столетий идентичная реакция на этот общий опыт породила в них «фамильное сходство» друг с другом, которое полностью стерло различие между первоначальным влиянием православного христианства и ислама.

Это «фамильное сходство» разделяют и приверженцы некоторых других вероисповеданий, которые подверглись ущемлению за приверженность к своей религии и которые ответили точно таким же образом, например римско-католические «левантинцы» в старой Оттоманской империи. Левантинцы, как и фанариоты, могли избежать ущемления, предав свою веру и приняв веру своих господ. Однако тех, кто захотел так поступить, оказалось немного. Вместо этого они, подобно фанариотам, принялись реализовывать те ограниченные возможности, которые оставались свободными от деспотически поставленных перед ними препятствий. В этой деятельности они проявили то редкое и непривлекательное сочетание грубости характера и раболепия в поведении, которое, по-видимому, характерно для всех социальных групп, поставленных в подобное положение. Не имело никакого значения, что левантинцы физически происходили от одного из самых воинственных, властных и высокодуховных народов западно-христианского мира: средневековых венецианцев и генуэзцев или французов, голландцев и англичан Нового времени. В удушающей атмосфере оттоманского гетто они должны были или дать такой же ответ на вызов религиозного ущемления, какой дали их инородные товарищи по несчастью, или подчиниться.

В первые века своего господства османы, зная о народах западно-христианского мира — франках, как они их называли, — только по их левантийским представителям, считали, что Западная Европа вся населена подобными «малыми племенами, не имеющими закона». Более широкий опыт заставил их пересмотреть свое мнение, и османы начали проводить резкое различие между «пресноводными франками» и их «морскими» тезками. «Пресноводными франками» считались те, кто родился и вырос в Турции в левантийской атмосфере и отвечал на вызов, развивая левантийский характер. «Морскими франками» считались те, кто родился и вырос на родине, во Франкской земле, и прибыл в Турцию совершеннолетним, с уже сформировавшимся характером. Турки были поставлены в тупик, обнаружив, что та огромная психологическая пропасть, которая отделяла их от «пресноводных франков», всегда живших среди них, отсутствует в том случае, когда они имеют дело с франками, обитающими за морем. Франки, которые географически являлись их соседями и согражданами, психологически были им враждебны, тогда как те франки, которые пришли из далекой страны, оказывались людьми с такими же страстями, как у них. Но объяснение на самом деле было очень простым. Турок и «морской франк» могли понять друг друга, потому что существовало общее сходство между их социальным происхождением. Каждый из них вырос в окружении, где являлся господином в своем собственном доме. С другой стороны, оба они сталкивались с трудностями, когда пытались понять «пресноводного франка» и относиться к нему уважительно, потому что социальное происхождение «пресноводного франка» было им обоим в одинаковой мере чуждо. Он был не домашним ребенком, но сыном гетто, и это ущербное существование развило в нем этос, от которого были свободны и франк, воспитанный во Франкской земле, и турок, воспитанный в Турции.

* * * 

Евреи

Мы уже отметили, не обсуждая в подробностях, результаты религиозной дискриминации в случае, когда жертвы ущемления принадлежат к тому же самому обществу, являясь нарушителями его [законов]. Один из известных примеров этого — английские пуритане. Гораздо более подробно мы обсудили примеры из истории Оттоманской империи, тот случай, когда жертвы религиозной дискриминации принадлежат к цивилизации, отличной от цивилизации своих преследователей. Остается еще случай, когда жертвы религиозной дискриминации являются представителями угасшего общества, которое сохраняется лишь как «ископаемое». Список подобных «ископаемых обществ» был дан выше (см. с. 46), и каждое из них могло бы послужить иллюстрацией результатов подобного рода ущемлений. Однако наиболее достопримечательным является один из ископаемых остатков сирийского общества — евреи. Прежде чем мы перейдем к рассмотрению этой затянувшейся трагедии, конца которой еще не видно[320], мы можем заметить, что другой сирийский обломок — парсы сыграли в индусском обществе ту же самую роль, какую евреи сыграли в других местах, развивая почти такую же опытность в торговле и финансах, а еще один сирийский остаток — армяно-григорианские монофизиты сыграли подобную же роль в мире ислама.

Характерные свойства евреев в ущемленном положении хорошо известны. Нас интересует здесь следующий вопрос: обусловлены ли эти свойства, как принято обычно считать, «еврейскостью» евреев, рассматриваемых или как раса, или как религиозная секта, или же эти свойства являются просто плодом воздействия стимула ущемления? Выводы, сделанные на основе других примеров, располагают нас в пользу последней точки зрения, но мы подойдем к очевидности без предубеждения. Очевидность можно проверить двумя способами. Мы можем сравнить этос, проявленный евреями, когда их ущемляли по религиозному принципу, с этосом, который они проявляли, когда ущемление ослабевало или полностью прекращалось. Мы можем также сравнить этос тех евреев, которые были или являются ущемленными, с этосом других еврейских общин, на которых стимул ущемления не воздействовал никогда.

В настоящее время евреями, ярче всего демонстрирующими хорошо известные черты, обычно называемые «еврейскими» и составляющие, как широко предполагается в сознании неевреев, отличительный признак иудаизма всегда и везде, являются ашкенази[321] Восточной Европы. Именно их в Румынии и на сопредельных территориях, включая так называемую черту оседлости[322] в Российской империи, если не юридически, то морально, держали в гетто отсталые европейские нации, жить среди которых судил им жребий. Еврейский этос проявляется уже менее ярко среди эмансипированных евреев Голландии, Великобритании, Франции и Соединенных Штатов. Если же мы примем во внимание, как мало времени прошло с момента легальной эмансипации евреев в этих последних из названных стран и насколько еще неполной, даже в относительно просвещенных странах Запада, является их моральная эмансипация, то мы не будем недооценивать той перемены в этосе, которая очевидна уже здесь[323].

Мы также можем заметить, что среди эмансипированных евреев Запада те евреи ашкеназского происхождения, которые пришли из-за «черты оседлости», все еще кажутся заметно более «еврейскими» по своему этосу, чем более редкие среди нас сефарды[324], которые первоначально пришли из исламского мира. Мы можем объяснить эту разницу, вспомнив о несходстве в истории двух этих еврейских общин.

Ашкенази происходят от тех евреев, которые воспользовались освоением римлянами Европы и сделали своей прерогативой розничную торговлю в полуварварских трансальпийских провинциях. Со времен принятия христианства и последующего распада Римской империи этим ашкенази пришлось пострадать вдвойне — от фанатизма христианской Церкви и от возмущения варваров. Варвар не может вынести, глядя, как проживающий в его стране чужеземец ведет иной образ жизни и извлекает выгоду, ведя дела, для которых самому варвару не хватает умения. Действуя на основе этих чувств, западные христиане ущемляли евреев до тех пор, пока те им были необходимы, и изгоняли, как только чувствовали себя в состоянии обойтись без них. Соответственно, рост и экспансия западного христианства сопровождались дрейфом евреев-ашкенази в восточном направлении от древних границ Римской империи в Рейнской области до современных границ западно-христианского мира в «черте оседлости». В ходе развития внутренних областей западно-христианского мира евреев изгоняли из одной страны в другую по мере того, как западные народы последовательно достигали определенного уровня экономической производительности — как, например, они были изгнаны из Англии Эдуардом I, правившим в 1272-1307 гг. Вместе с тем, достигнув окраины континента, эти еврейские изгнанники из внутренних областей принимались и даже приглашались из одной страны в другую на начальных стадиях вестернизации в качестве торговых первопроходцев, чтобы впоследствии быть ущемленными и в конце концов снова изгнанными, как только снова переставали быть необходимыми для экономической жизни своего временного прибежища.

В «черте оседлости» это длительное переселение евреев-ашкенази с Запада на Восток было приостановлено, а их мучения достигли своей высшей точки, ибо здесь, на месте встречи западного и русского православного христианства, евреи были уловлены и оказались между молотом и наковальней. В тот период, когда они хотели повторить привычное действие, переселяясь далее на восток, «Святая Русь» преградила им путь. Однако, на счастье ашкенази, ведущие нации Запада, первыми изгнавшие евреев в Средние века, к этому времени уже достигли того уровня экономической производительности, при котором перестали бояться вступать в экономическое соревнование с евреями, — как, например, англичане ко времени Английской республики, когда евреи вновь были допущены в страну Кромвелем (правил в 1653-1658 гг.). Эмансипация евреев на Западе началась как раз вовремя, чтобы дать ашкенази, жившим в «черте оседлости», новый западный выход, когда их прежний дрейф в восточном направлении привел к глухой стене западной границы «Святой Руси». На протяжении прошлого столетия волна ашкеназской миграции повернула обратно с Востока на Запад — от «черты оседлости» в Англию и Соединенные Штаты. После сказанного не следует удивляться, что ашкенази, которых этот отлив поместил среди нас, проявят так называемый еврейский этос более ярко, чем их сефардские собратья по вере, чье положение было более благоприятно.

Менее ярко проявленная «еврейскость», которую мы наблюдаем среди сефардских иммигрантов из Испании и Португалии, объясняется прошлой жизнью сефардов в исламском мире. Представители еврейской диаспоры в Персии и в тех провинциях Римской империи, которые в конце концов отошли к арабам, оказались в сравнительно удачном положении. Их статус при Арабском халифате был, без сомнения, не менее благоприятным, чем статус евреев в тех западных странах, где они к сегодняшнему дню были эмансипированы. Историческим бедствием для сефардов явился постепенный переход Иберийского полуострова из рук мавров в руки западных христиан, завершившийся к концу XV столетия. Они были поставлены своими христианскими завоевателями перед выбором между тремя альтернативами — уничтожением, изгнанием или обращением в христианскую веру. Давайте взглянем на современное состояние тех полуостровных сефардов, которые сохранили свои жизни одним из двух альтернативных путей и чье потомство дожило тем самым до наших дней. Те, которые предпочли отправиться в изгнание, нашли прибежище среди врагов католической Испании и Португалии — в Голландии, в Турции или в Тоскане[325]. Тех, кто отправился в Турцию, османские покровители поощряли селиться в Константинополе, Салониках и менее крупных городских центрах Румелии, чтобы заполнить вакуум, оставленный после изгнания или уничтожения предшествующего греческого городского среднего класса. В этих благоприятных условиях сефардские беженцы получили в Оттоманской империи возможность специализироваться и процветать в торговле, не развивая в себе ашкеназского этоса.

Что касается маранов[326], иберийских евреев, которые четыре или пять веков назад согласились принять христианскую веру, то их отличительные еврейские черты стерлись до минимума. Есть все основания полагать, что в жилах иберийских жителей современной Испании и Португалии существует сильная примесь крови этих еврейских неофитов, особенно среди высшего и среднего классов. Однако если самому проницательному психоаналитику предоставить образцы живых испанцев и португальцев из высшего и среднего классов, то он окажется в затруднении, пытаясь обнаружить тех, у кого были еврейские предки.

В современную эпоху партия, образовавшаяся среди эмансипированных евреев Запада, стремилась завершить эмансипацию своей общины, наделив ее национальным государством современного западного образца. Конечной целью сионистов является освобождение еврейского народа от специфического психологического комплекса, вызванного столетиями ущемления. В этой конечной цели сионисты заодно с конкурирующей школой эмансипированной еврейской мысли. Сионисты согласны с ассимиляционистами, желая, чтобы евреи перестали быть «особым народом». Однако они не поддерживают с ними связь из-за своей оценки ассимиляционистских предписаний, которые рассматривают как недостаточные.

Идеал ассимиляционистов состоит в том, чтобы евреи в Голландии, Англии или Америке стали просто голландцами, англичанами или американцами «иудейского вероисповедания». Они полагают, что нет причины, по которой еврейскому гражданину в любой просвещенной стране не удалось бы стать отвечающим требованиям, ассимилированным гражданином этой страны только из-за того, что ему случается ходить в синагогу по субботам, а не в церковь по воскресеньям. На это у сионистов есть два ответа. В первую очередь они указывают на то, что, даже если ассимиляционистские предписания способны привести к результату, которого добиваются их сторонники, эти предписания применимы только к тем просвещенным странам, в которых удачливые еврейские граждане составляют лишь часть мирового еврейства. Во вторую очередь сионисты заявляют, что даже при самых благоприятных условиях еврейский вопрос не может быть решен подобным образом, поскольку быть евреем значит нечто большее, чем быть лицом «иудейского вероисповедания». В глазах сионистов еврей, пытающийся превратиться в голландца, англичанина или американца, просто уродует свою еврейскую личность, не имея каких бы то ни было перспектив приобрести полноценную личность голландца или представителя иной нееврейской национальности, которую он выбрал. Если евреям суждено стать «как все другие нации», то процесс ассимиляции, по мнению сионистов, должен осуществляться на национальной, а не на индивидуальной основе. Вместо того чтобы тщетно пытаться уподобить отдельных еврейских индивидов индивидам английским или голландским, еврейский народ должен уподобиться английскому народу или голландскому, приобретя (или обретя вновь) национальную родину, где еврей, как англичанин в Англии, будет хозяином в своем собственном доме.

Хотя сионистскому движению как практическому предприятию всего полвека, его социальная философия уже приносит свои результаты. В еврейских сельских поселениях в Палестине дети гетто превратились вне всякого ожидания в передовое крестьянство, проявляющее множество характерных черт нееврейского колониального типа. Трагическая неудача эксперимента состоит в том, что не удается умиротворить жившее здесь прежде арабское население страны.

Остается зафиксировать существование нескольких малоизвестных групп евреев, которые избежали ущемления в ходе своей истории благодаря уходу в отдаленную «цитадель», где они проявляют все характерные черты здоровых крестьян или даже диких горцев. Таковы евреи Йемена в юго-западной части Аравии, фалаша в Абиссинии[327], еврейские горцы Кавказа и тюркоязычные евреи-крымчаки Крыма.


VIII. Золотая середина