Рост цивилизаций
IX. Задержанные цивилизации
1. Полинезийцы, эскимосы и кочевники
В предыдущей части данного исследования мы бились над решением общепризнанно сложного вопроса: как возникают цивилизации? Но та проблема, которая стоит перед нами сейчас, как может показаться на первый взгляд, слишком легка, чтобы ее рассматривать вообще в качестве проблемы. Раз цивилизация родилась, а не была подавлена в зародыше, как произошло с так называемыми недоразвившимися цивилизациями, то почему бы не считать ее рост само собой разумеющимся? Лучшим способом ответить на этот вопрос будет задать другой: является ли исторической реальностью тот факт, что цивилизации, преодолевшие опасности, связанные с рождением и детством, фактически неизменно достигали «мужества»? Другими словами, продолжали ли они со временем неизменно достигать контроля над своим окружением и образом жизни, что оправдывало бы их включение в составленный нами список [цивилизаций] во второй главе данной книги? Ответ будет: некоторые нет. Вдобавок к двум уже отмеченным классам — развитым и недоразвившимся цивилизациям — существует третий, который мы назовем задержанными цивилизациями. Благодаря существованию именно таких цивилизаций, которые выжили, но не смогли вырасти, мы вынуждены исследовать проблему роста; и нашим первым шагом будет собрать и изучить доступные образцы цивилизаций данной категории.
Мы можем без труда указать на полудюжину образцов. К цивилизациям, родившимся в результате ответов на природные вызовы, относятся полинезийцы, эскимосы и кочевники, а среди цивилизаций, возникших в ответ на вызовы человеческие, существуют некоторые специфические общины вроде османов в православно-христианском мире и спартанцев в мире эллинском, вызванные к жизни частичной акцентуацией широко распространенных человеческих вызовов, когда по причине особых обстоятельств те были доведены до необычайно высокого уровня суровости. Все это примеры задержанных цивилизаций, и мы сразу же можем увидеть, что они являются воплощением той же самой общей категории.
Все эти задержанные цивилизации оказались неподвижными, пытаясь произвести tour de force (рывок). Они являются ответами на вызовы порядка суровости, [существующего] на самой границе между тем уровнем, который дает стимул к дальнейшему развитию, и тем, который влечет за собой поражение. Пользуясь образными выражениями из нашей притчи о подъеме альпиниста (см. с. 123), мы можем сказать, что эти цивилизации подобны тем альпинистам, которые поднялись не очень высоко, но не могут идти ни вперед, ни назад. Они находятся в опасном положении неподвижности в состоянии крайнего напряжения; и мы можем добавить, что четырем из пяти упомянутых нами цивилизаций в конце концов пришлось признать свое поражение. Только одна из них — эскимосская культура — все еще отстаивает себя.
Например, полинезийцы осмелились на tour de force дерзкого заокеанского путешествия. Их ловкость позволяла им совершать эти путешествия на огромные расстояния в хрупких открытых каноэ. Расплатой явилось то, что на протяжении неизвестного, но, несомненно, продолжительного периода времени полинезийцы оставались в состоянии строгого равновесия с Тихим океаном — как раз, чтобы быть в состоянии пересечь его огромные пустынные просторы, но никогда не пересекать их хотя бы с малой долей безопасности и легкости для себя. Это продолжалось до тех пор, пока невыносимое напряжение не нашло облегчения в бездействии, в результате которого этот прежде равный минойцам и викингам народ выродился в воплощения лотофагов и «тунеядцев», утративших власть над океаном и согласившихся высадиться на необитаемом острове, каждый в своем собственном островном раю, где они жили, пока на них не нагрянул западный мореход. Нам нет нужды подробно останавливаться на конце полинезийцев, поскольку мы уже касались этого вопроса в связи с островом Пасхи (см. с. 162-163).
Что касается эскимосов, то их культура была развитием образа жизни североамериканских индейцев, специально приспособленного к условиям жизни вдоль берегов Северного Ледовитого океана. Эскимосский tour de force помог оставаться на льду зимой и охотиться на тюленей. Каким бы здесь ни был исторический стимул, очевидно, что в некий момент своей истории предки эскимосов вступили в смелую схватку с арктическим окружением и с совершенным искусством приспособили свою жизнь к его крайностям. Чтобы доказать это утверждение, достаточно только перечислить те материальные приспособления, которые эскимосы усовершенствовали или изобрели: «каяк, умиак (женская лодка), гарпун и дротик для охоты за птицами со специальной доской для метания, [благодаря которой увеличивалась скорость летящего дротика], трезубая острога для ловли лосося, составной лук, усиленный подкладкой из сухожилий, сани с собачьими упряжками, снегоступы, зимний дом и снежный дом на платформе и со светильниками, горящими на ворвани, летняя палатка и, наконец, кожаная одежда»{61}.
Все это внешние, видимые знаки удивительного подвига ума и воли; однако «в некоторых направлениях, например в отношении социальной организации, эскимосы проявляют достаточно низкое развитие. Но остается вопрос, вызвана ли эта низшая социальная дифференциация примитивностью или же она не более чем результат естественных условий, при которых эскимосы жили с незапамятных времен? Не требуется глубокого знания эскимосской культуры, чтобы понять, что она была вынуждена потратить огромную часть своих сил просто на развитие приспособлений, с помощью которых можно было бы добыть средства к существованию»{62}.
Ценой, которую эскимосам пришлось заплатить за смелость в овладении арктическим окружением, явилось жесткое подчинение их жизни годовому циклу арктического климата. Все трудоспособные члены племени обязаны заниматься тем или иным делом в зависимости от времени года, и тирания арктической природы предлагает арктическому охотнику почти столь же строгий график, какой предлагает любому фабричному рабочему человеческая тирания «научного управления». В самом деле, мы можем спросить себя, являются эскимосы хозяевами арктической природы или же ее рабами? Мы встретимся с подобным же вопросом и дальше, когда начнем исследовать жизнь спартанцев и османов и обнаружим, что на него равно трудно ответить. Но сначала мы должны рассмотреть судьбу еще одной задержанной цивилизации, которая была пробуждена, подобно эскимосской, природным вызовом.
В то время как эскимосы сражались со льдами, а полинезийцы — с океаном, кочевники, принявшие вызов степи, имели смелость сражаться с равно неподатливой стихией. В самом деле, в своем отношении к человеку степь, покрытая травой и гравием, фактически имеет большее сходство с «бесплодным морем» (как часто называет его Гомер), чем с terra firma, которая поддается мотыге и плугу. И для степной, и для водной поверхности общим является то, что человек может быть на них лишь странником и временным жителем. Ни та, ни другая не дают ему на своей широкой поверхности (за исключением островов и оазисов) места, где бы он мог осесть и вести оседлый образ жизни. Обе обеспечивают несравненно более широкие возможности для передвижения и перевозки, чем те части земли, на которых человеческие общины привыкли строить свои постоянные дома, но обе с необходимостью требуют — в качестве расплаты за посягательство на них — постоянного передвижения по их поверхности или же полного ухода с нее на окружающие их берега terra firma. Таким образом, существует реальное подобие между кочевнической ордой, ежегодно следующей по одной и той же орбите летних и зимних пастбищ, и рыболовецким флотом, совершающим рейсы от одного берега к другому в зависимости от времени года; между конвоями купцов, обменивающих продукты противоположных берегов моря, и караванами верблюдов, которыми связаны между собой противоположные берега степи; между морским пиратом и жителем пустыни, совершающим набеги; и между теми взрывными движениями народов, которые побудили минойцев или древних скандинавов сесть на корабли и обрушиться, подобно волне прилива, на берега Европы или Леванта, и другими движениями, что побудили арабов-кочевников, скифов, тюрков или монголов свернуть со своих годовых орбит и обрушиться с таким же неистовством и внезапностью на населенные земли Египта, Ирака, России, Индии или Китая.
Можно увидеть, что ответ кочевников на вызов природного окружения, так же как и ответ полинезийцев и эскимосов, является tour de force, и в данном случае, в отличие от других, исторический стимул не находится всецело в области догадок. Мы имеем право сделать вывод, что кочевой образ жизни возник в результате того же самого вызова, который пробудил к жизни египетскую, шумерскую и минойскую цивилизации и привел предков динка и шиллук в экваториальную область, — а именно в результате вызова засухи. Наиболее ясные данные, которыми мы до сих пор располагаем о происхождении кочевого образа жизни, были доставлены исследованиями экспедиции Пумпелли в закаспийском оазисе Анау[371].
Здесь мы впервые встречаемся с вызовом засухи, побудившим некоторые общины, прежде жившие охотой, умудряться сводить концы с концами в менее благоприятных условиях, занявшись элементарными формами земледелия. Факты явно указывают на то, что эта земледельческая стадия предшествовала кочевому образу жизни.
Земледелие также имело еще одно, непрямое, хотя и не менее важное, воздействие на социальную историю этих cidevant[372]охотников. Оно предоставило им возможность войти в совершенно новые отношения с дикими животными. Ибо искусство доместикации диких животных, которое охотник по причине своей занятости способен развивать не далее весьма узких границ, получает гораздо более широкие возможности для земледельца. Охотник, предположительно, может одомашнить волка или шакала, с которыми оспаривает или разделяет свою добычу, обратив хищное животное в партнера, но почти невозможно предположить, чтобы он мог одомашнить дичь, которая является его добычей. Не охотник со своей гончей собакой, но земледелец со своим сторожевым псом оказался в силах довести до конца процесс дальнейшего превращения, который произвел на свет пастуха и его овчарку. Именно земледелец обладает запасами пищи, привлекательной для жвачных животных вроде быка или овцы, которых, в отличие от собак, не будет привлекать мясо, добываемое охотником.
Археологические данные в Анау показывают, что этот дальнейший шаг в социальной эволюции был сделан в Закаспийской области к тому времени, когда природа «закрутила гайки» засухи еще туже. Одомашнив жвачных животных, евразийский человек потенциально снова обрел ту мобильность, которую утратил в своей предыдущей метаморфозе из охотника в земледельца, и в ответ на дальнейшее возобновление прежнего вызова он использовал свою вновь открытую мобильность двумя совершенно различными путями. Некоторые из земледельцев закаспийского оазиса просто использовали свою мобильность для того, чтобы постепенно эмигрировать, двигаясь далее по мере того, как засуха усиливалась, — так, чтобы всегда идти в ногу с тем природным окружением, в котором могли продолжать вести свой привычный образ жизни. Они меняли свою среду обитания, чтобы не менять своих привычек. Но другие разошлись с ними, чтобы ответить на тот же вызов более дерзким образом. Эти другие евразийцы также покинули ставшие непригодными для жилья оазисы и бросились вместе со своими семьями, овцами и рогатым скотом в негостеприимную степь. Однако они отправились не как беженцы, ищущие отдаленного берега. Они оставили свое бывшее главное занятие — земледелие, как их предки оставили охоту, и поддерживали жизнь при помощи недавно приобретенного искусства — животноводства. Они бросились в степь не для того, чтобы уйти за ее границы, но чтобы обрести здесь для себя дом. Они стали кочевниками.
Если мы сравним цивилизацию тех кочевников, которые оставили земледелие и удержали свои позиции в степи, с цивилизациями их собратьев, которые сохранили земледельческое наследие, изменив среду обитания, то заметим, что кочевой образ жизни обнаруживает превосходство в нескольких областях. Во-первых, доместикация животных — явно более высокое искусство, чем доместикация растений, поскольку являет собой триумф человеческого разума и воли над менее послушным материалом. Пастух — гораздо больший виртуоз, чем земледелец, и эта истина выражена в известном отрывке из сирийской мифологии.
«Адам познал Еву, жену свою; и она зачала, и родила Каина… И еще родила брата его, Авеля. И был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец. Спустя несколько времени, Каин принес от плодов земли дар Господу, и Авель также принес от первородных стада своего и от тука их. И призрел Господь на Авеля и на дар его, а на Каина и на дар его не призрел»{63}.
Жизнь кочевника, в самом деле, представляет собой триумф человеческой ловкости. Кочевник умудряется жить за счет грубых трав, которые не может есть сам, но которые превращает в молоко и мясо прирученных им животных. Чтобы в любое время года обеспечить своему скоту пропитание из природной растительности голой и скупой степи, он должен очень тщательно приспосабливать свою жизнь и передвижение к сезонному графику. Фактически tour de force кочевого образа жизни требует весьма высокого уровня характера и поведения, и наказание, которому подвергся кочевник, по сути, то же, что и наказание эскимоса. Грозное окружение, которое ему удалось завоевать, коварно поработило его. Кочевники, так же как и эскимосы, стали пленниками климатического и вегетационного годового цикла. Перехватив инициативу в степи, они утратили ее в других частях света. В действительности же они не сошли со сцены истории цивилизаций бесследно. Время от времени они покидали свои владения, врываясь во владения соседних оседлых цивилизаций, и в некоторых случаях мгновенно сметали перед собой все. Однако подобные вспышки никогда не были самопроизвольными. Когда кочевник выходил из степи и посягал на сады земледельца, им двигало не намеренное стремление выйти из своего обычного цикла. Он лишь механически отвечал на вызов тех сил, которые самому ему были неподконтрольны.
Существуют две такие внешние силы, которым он подчинен: одна сила выталкивающая, а другая — вытягивающая. Иногда его выталкивает из степи усиление засухи, делающее его бывшую среду обитания невыносимой даже для него, а с другой стороны, время от времени его вытягивает оттуда засасывающий социальный вакуум, возникающий во владениях соседнего с ним оседлого общества в ходе действия таких исторических процессов, как надлом оседлой цивилизации и последующий
Völkerwanderung [переселение народов], — причин, которые совершенно чужды собственному опыту кочевников. Обзор великих исторических вторжений кочевников в историю оседлых обществ, по-видимому, показывает, что все эти вторжения можно возвести к первой или второй из причин[373].
Таким образом, несмотря на случавшиеся время от времени вторжения на поле исторических событий, кочевники, по сути, являются обществом без истории. Некогда выведенная на свою годовую орбиту, кочевническая орда после этого вращается по ней и может продолжать вращение вечно, если никакая внешняя сила, против которой кочевники окажутся беззащитными, не приведет в конце концов передвижение орды к остановке, а ее жизнь — к концу. Этой силой является давление оседлых цивилизаций, оказываемое ими на свое окружение; ибо, хотя Господь и призрел на Авеля и на дар его, а не на Каина, никакая сила не смогла спасти Авеля от Каиновой руки.
«Недавние метеорологические исследования показывают, что существует ритмическое чередование (которое, возможно, охватывает собою весь мир) периодов относительной засушливости и влажности, что является причиной чередующихся вторжений земледельцев и кочевников в сферы друг друга. Когда засуха достигает того уровня, на котором степь больше не может обеспечить подножный корм для того количества скота, которое имеется в наличии у кочевников, скотоводы отклоняются от своего наезженного пути годовой миграции и вторгаются в окружающие культивированные земли в поисках пищи для своих животных и для себя. С другой стороны, когда климатический маятник возвращается обратно и следующая фаза влажности достигает той точки, на которой степь становится пригодной для выращивания культурных корнеплодов и злаков, земледелец предпринимает свое контрнаступление на пастбища кочевников. Методы агрессии тех и других весьма непохожи. Нападение кочевников внезапно, словно кавалерийская атака. Нападение земледельцев — это наступление пехоты. На каждом шагу они окапываются при помощи мотыги или парового плуга и обеспечивают линии коммуникации, прокладывая дороги или железнодорожные пути. Наиболее поразительными зафиксированными примерами кочевнического взрыва являются вторжения тюрков и монголов, имевшие место в тот период, который был, возможно, предпоследним засушливым периодом. Впечатляющий пример земледельческого вторжения представляет собой последующая экспансия России в восточном направлении. Оба типа движения анормальны, и каждый из них крайне неприятен для той стороны, в ущерб которой он происходит. Но оба они сходны в том, что вызваны одной не поддающейся контролю природной причиной.
Неослабевающее давление земледельца для того, кому случается стать его жертвой, в конце концов, возможно, более болезненно, чем нападение диких кочевников. Монгольские набеги происходили на протяжении двух-трех поколений. Русская же колонизация, которая явилась возмездием за них, продолжалась более четырехсот лет — сперва за пределами казацких границ, окружавших и сужавших полосу пастбище севера, а затем вдоль Закаспийской железной дороги, протянувшей свои щупальца вокруг своей южной границы. С точки зрения кочевника, земледельческая держава наподобие России похожа на те прокатно-дробильные машины, в которые западный индустриализм отливает горячую сталь согласно своему желанию. В этой схватке кочевник или погибает, или переходит к оседлому образу жизни, и процесс проникновения не всегда проходит мирно. Путь для Закаспийской железной дороги был очищен в результате резни туркмен в Геок-Тепе[374]. Но предсмертный крик кочевников редко бывает услышан. Во время европейской[375] войны, когда народ в Англии поднялся, чтобы потребовать у оттоманских турок кочевнического происхождения ответа за убийство 600 000 армян, 500 000 тюркоязычных центральноазиатских кочевников киргиз-кайсацкого союза были изгнаны — также с высочайшего распоряжения — этим “справедливейшим из людей”, русским мужиком»{64}.
Кочевой образ жизни был обречен в Евразии на гибель с того момента в XVII столетии, когда две оседлые империи — Московская и Маньчжурская — протянули свои щупальца по Евразийской степи в различные стороны света. Сегодня западная цивилизация, распространившая свои щупальца по всей поверхности земного шара, завершает истребление кочевников во всех других их древних владениях. В Кении пастбища маасаев[376] были разделены на части и значительно урезаны, чтобы расчистить путь для европейских фермеров. В Сахаре имошаг[377] наблюдают, как в их доселе неприступную пустынную цитадель вторгаются аэропланы и восьмиколесные автомобили. Даже в Аравии, классической родине афразийского кочевничества, бедуинов насильно обращают в феллахов, и делается это не чуждой силой, а умышленной политикой араба из арабов Абдула Азиза Ибн Сауда, короля Неджда и Хиджаза и временного главы ваххабитской общины мусульманских пуритан-фанатиков[378]. Когда ваххабитский властитель в сердце Аравии усиливает свою власть бронеавтомобилями и решает свои экономические проблемы при помощи нефтяных скважин, артезианских колодцев и концессий американским нефтяным корпорациям, становится очевидным, что пробил последний час кочевничества.
Так Авель был убит Каином, и нам остается лишь спрашивать, действительно ли каиново проклятие в должное время обрушится на убийцу.
«И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей; когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле»{65}.
Первое условие каинова проклятия явно оказалось недействительным, ибо, хотя земледелец оазиса и оказался неспособным выращивать зерновые на иссушенной земле степей, передвижение привело его в регионы, где климатические условия ему благоприятствовали; и с этого времени, имея за собой движущую силу индустриализма, он заявил требования и на пастбища Авеля как на свои собственные. Окажется Каин господином или жертвой созданного им индустриализма, остается лишь гадать. В 1933 г.[379], когда новому экономическому мировому порядку угрожал надлом и уничтожение, совсем не казалось невозможным, что Авель может быть все-таки отомщен и что Homo Nomas[380]может еще задержаться in articulo mortis[381], чтобы увидеть, как его обезумевший убийца, Homo Faber[382], поглощается Шеолом[383].
2. Османы
Вполне достаточно цивилизаций, задержанных в наказание за tour de force, предпринятый в ответ на некий природный вызов. Теперь перейдем к тем случаям, когда чрезмерный вызов носил не природный, а человеческий характер.
Тем величайшим вызовом, ответом на который явилось [образование] оттоманской системы, было географическое перемещение общины кочевников из своего первоначального степного окружения в новое, где оно столкнулось с непривычной проблемой использования владений чуждых общин. Мы уже видели[384], как аварские кочевники, оказавшись изгнанными со своих пастбищ в степи и выброшенными на берег in partibus agricolarum[385], попытались распоряжаться завоеванным оседлым населением так, будто бы оно было человеческим стадом, и стремились превратиться из пастухов овец в пастухов людей. Вместо того чтобы жить за счет диких степных трав, преобразовывая их при помощи прирученных животных, авары (подобно многим другим кочевым ордам, делавшим то же самое) намеревались жить за счет злаков, выращиваемых на пахотных землях, преобразовывая их не при помощи пищеварения животных, но при помощи человеческого труда. Аналогия соблазнительна для применения и на практике отработана до конца; однако эмпирическая проверка обнаруживает в ней почти роковой изъян.
В степи сложное общество, состоящее из кочевников и их нечеловеческих стад, является самым подходящим инструментом, который только можно придумать для того, чтобы иметь дело с природным окружением подобного рода; и кочевник, строго говоря, не паразитирует на своих нечеловеческих партнерах. Здесь присутствует разумный обмен благами: если стадам приходится отдавать кочевникам не только свое молоко, но и мясо, то кочевники в первую очередь обеспечивают для стад средства пропитания. Ни одни, ни другие не могут существовать в степи в сколько-нибудь значительном количестве без взаимной помощи. С другой стороны, в окружении полей и городов сложное общество, состоящее из изгнанных из своего отечества кочевников и местного «человеческого скота», экономически несостоятельно, поскольку «пастухи людей» всегда в плане экономическом — хотя и не всегда в политическом — являются излишними и, следовательно, паразитическими. С экономической точки зрения они перестают быть пастухами, наблюдающими за своими стадами, и превращаются в трутней, эксплуатирующих рабочих пчел. Они становятся непроизводительным правящим классом, живущим за счет занятого производительным трудом населения, которое экономически было бы богаче, если бы их не существовало.
По этой причине империи, основанные завоевателями-кочевниками, в основном приходят к быстрому упадку и преждевременному угасанию. Великий магрибский историк Ибн Хальдун (1332-1406), когда устанавливал среднюю продолжительность жизни империй, полагал, что продолжительность жизни кочевнических империй не более трех поколений, или ста двадцати лет. Когда завоевание совершено, кочевник-завоеватель начинает вырождаться, поскольку покидает свою стихию и становится экономически излишним, тогда как его «человеческий скот» восстанавливает силы, поскольку остается на собственной земле и не перестает быть экономически производительным. «Человеческий скот» вновь заявляет о своей человеческой природе, изгоняя или ассимилируя своих хозяев-пастухов. Господство авар над славянами, вероятно, продолжалось менее пятидесяти лет и обернулось становлением славян и уничтожением авар. Империя западных гуннов просуществовала не долее жизни одного-единственного человека — Аттилы[386]. Империя монгольских ильханов в Иране и Ираке[387] просуществовала менее восьмидесяти лет, а империя великих ханов в Южном Китае[388] — еще меньше. Империя гиксосов (пастушеских царей) в Египте едва ли просуществовала столетие. Период более чем в два столетия, в течение которого монголы и их непосредственные предшественники цзинь непрерывно управляли Северным Китаем[389] (около 1142— 1368), и более продолжительный период в три с половиной столетия, в течение которого парфяне[390] были хозяевами Ирана и Ирака (около 140 г. до н. э. — 226/232 г. н. э.), являются совершенно исключительными.
По сравнению с этими нормами продолжительность господства Оттоманской империи над православно-христианским миром уникальна. Если мы будем датировать время ее установления с завоевания Македонии в 1372 г.[391], а начало заката — с русско-турецкого Кючук-Кайнарджийского мирного договора 1774 г.[392], то определим срок ее жизни в четыре столетия, не считая времени роста и упадка. Чем же объясняется такая относительная долговечность? Частичное объяснение можно, несомненно, найти в том факте, что османы, хотя и являлись в экономическом плане инкубами, вместе с тем служили позитивной политической цели, создав для православно-христианского мира универсальное государство, которое тот не способен был создать сам. Но мы можем продолжить наше объяснение гораздо дальше.
Мы уже видели, что авары и им подобные, вторгаясь из пустыни на пахотные земли, пытались — хотя и неудачно — поступать в новой ситуации как «пастухи людей». Их провал покажется менее неожиданным, когда мы примем во внимание тот факт, что эти неудачливые создатели кочевнических империй in partibus agricolarum не попытались найти какого-либо оседлого эквивалента одного из неотъемлемых партнеров в составном обществе степи. Ибо это степное общество состоит не просто из пастуха и его стада. Вдобавок к животным, которых кочевник держит, чтобы жить за их счет, он держит и других животных — собаку, верблюда, лошадь, в функции которых входит помощь ему в его работе. Эти животные-помощники — chef-d'oeuvre[393]кочевнической цивилизации и ключ к ее успеху. Овцу и корову достаточно лишь приручить (хотя это и не так просто), чтобы они служили человеку. Собака, верблюд и лошадь не могут выполнять своих более изощренных услуг до тех пор, пока будут не просто приручены, но к тому же и обучены. Обучение своих нечеловеческих помощников является завершающим достижением кочевника; и именно приспособление этого высшего кочевнического искусства к условиям оседлого образа жизни отделяет Оттоманскую империю от империи аваров и объясняет гораздо большую продолжительность ее жизни. Оттоманские падишахи поддерживали свою империю, воспитывая рабов в качестве человеческих помощников для поддержания порядка среди «человеческого скота»[394].
Этот замечательный институт по созданию солдат и администраторов из рабов — идея, столь близкая по духу гению кочевников и столь чуждая другим, — не был оттоманским изобретением. Мы находим его и в других кочевнических империях, властвовавших над оседлыми народами, — и как раз в тех, что отличались наибольшим долгожительством.
Мы видим намеки на военное рабство в Парфянской империи, поскольку одна из армий, сорвавшая честолюбивые амбиции Марка Антония[395] сравняться с Александром Великим, как сообщают, состояла только из 400 свободных людей на общее количество 50 000 воинов. Таким же способом и на той же земле тысячу лет спустя аббасидские халифы поддерживали свою власть, покупая тюркских рабов из степи и воспитывая их солдатами и администраторами[396]. Омейядские халифы Кордовы держали рабов-телохранителей, ряды которых пополняли их франкские соседи. Франки обеспечивали кордовский рабский рынок, совершая набеги в поисках рабов через противоположную границу франкских владений. Варварами, плененными таким образом, оказывались славяне; и отсюда происходит слово «slave» («раб») в английском языке.
Однако более знаменитый пример того же явления представляет собой мамлюкский режим в Египте. Слово «мамлюк» означает по-арабски то, чем обладают, или то, что принадлежит, и мамлюки первоначально были рабами-воинами основанной Саладином[397] династии Айюбидов. В 1250 г., однако, эти рабы освободились из-под власти своих господ и сами переняли рабскую систему Айюбидов, набирая свой корпус не из потомства, но покупая смену рабов за границей. За фасадом марионеточного халифата эти самостоятельные рабы-гвардейцы управляли Египтом и Сирией и сдерживали грозных монголов на линии Евфрата с 1250 по 1517 г., когда встретились с более достойными противниками в лице рабов-гвардейцев османов. Но даже это не стало их концом, ибо при оттоманском режиме в Египте им разрешалось сохранять себя, как и раньше, при помощи того же самого способа воспитания и пополнять свои ряды из тех же самых источников. С упадком Оттоманской державы держава мамлюков снова заявила о себе, и в XVIII столетии оттоманский паша Египта фактически стал официальным узником мамлюков, каковыми перед турецким завоеванием являлись и каирские халифы из династии Аббасидов. К рубежу XVIII и XIX столетий христианской эры вопрос о том, перейдет ли оттоманское наследие в Египте вновь к мамлюкам или достанется одной из европейских держав — наполеоновской Франции или Англии, казался открытым. Фактически обеим этим альтернативам воспрепятствовал гений албанского мусульманского авантюриста Мухаммеда Али[398], но, успокаивая мамлюков, он столкнулся с большими трудностями, чем когда отчаянно защищался от англичан и французов. Потребовались все его способности и безжалостность, чтобы уничтожить этот самосохраняющийся рабский корпус после того, как он продолжал поддерживать себя на чуждой египетской почве при помощи постоянного притока евразийской и кавказской живой силы более пятисот лет.
По дисциплине и организации, тем не менее, мамлюкскую рабскую гвардию далеко превзошла несколько более молодая рабская гвардия, созданная оттоманской династией для утверждения и поддержания своего господства над православно-христианским миром. Осуществление власти над всей социальной системой чуждой цивилизации, несомненно, является самой трудной задачей, которую может поставить перед собой завоеватель-кочевник, и это отважное предприятие вызвало у Османа и его наследников вплоть до Сулеймана Великолепного[399] высшее проявление социальных способностей кочевников.
Общий характер оттоманской рабской гвардии выражен в следующем отрывке из блестящего исследования одного американского ученого:
«Оттоманский правящий институт включал в себя султана и его семью, придворных, чиновников правительства, постоянную армию, состоящую из кавалерии и пехоты, и большую группу молодых людей, обученных для службы в постоянной армии, при дворе и в правительстве. Эти молодые люди владели мечом, пером и скипетром. Они выполняли все функции правительства, за исключением функций правосудия, дела которого были подконтрольны Священному Закону, а также тех ограниченных функций, которые оставались в руках подвластных и иностранных групп немусульман. Наиболее живучими и характерными чертами этого института было, во-первых, то, что его личный состав пополнялся, за немногими исключениями, из людей, рожденных от родителей-христиан, или из их рода; а во-вторых, то, что почти каждый член этого института входил в него как раб султана и оставался рабом султана в течение всей своей жизни, несмотря на те вершины богатства, власти и величия, которых он мог достичь…
Царская семья… могла справедливо считаться семьей рабов, [потому что] матери султанских детей были рабынями; сам султан был сыном рабыни… Задолго до эпохи Сулеймана султаны практически перестали получать невест царского происхождения, а также называть женами матерей своих детей… Оттоманская система умышленно отбирала рабов и делала их министрами государства. Она брала мальчиков с пастбищ или от сохи и делала их придворными и супругами принцесс; она брала молодых людей, чьи предки столетиями носили христианские имена, и делала их правителями величайших магометанских государств, солдатами и генералами непобедимых армий, главным удовольствием которых было сбить Крест и водрузить Полумесяц… Совершенно игнорируя устройство фундаментальных привычек, называемых “человеческой природой”, и тех религиозных и социальных предрассудков, которые, как полагают, почти настолько же глубоки, насколько сама жизнь, оттоманская система навсегда забирала детей от родителей, лишала их семейной заботы в наиболее активные годы, не позволяла им иметь никакой собственности, не давала им определенных обещаний, что их сыновья и дочери воспользуются их успехом и жертвами, возвышала и унижала их, не обращая внимания на их происхождение или же прежние заслуги, обучала их чужому закону, этике и религии и всегда напоминала о том, что над их головами висит меч, который в любой момент может положить конец их блестяще начатому продвижению по неповторимому пути человеческой славы»{66}.
Исключение свободнорожденной оттоманской аристократии из правительства, кажущееся нам самой странной частью этой системы, оправдывалось своими результатами, ибо, когда свободные мусульмане наконец сделали усилие войти в придворные круги в последние годы правления Сулеймана, система начала надламываться, а Оттоманская империя клониться к упадку.
Пока система оставалась нетронутой, новобранцы поставлялись из различных источников среди неверных: за пределами империи — из военнопленных, путем покупки на рабском рынке или добровольного поступления на военную службу; внутри империи — путем периодического набора рекрутов из детей в соответствии с воинской повинностью. Новобранцы получали тщательно продуманное воспитание с отбором и специализацией на каждой стадии. Дисциплина была строгой, а наказание — беспощадным, в то время как, с другой стороны, присутствовало намеренное и непрестанное обращение к честолюбию. Каждый мальчик, входивший в рабскую гвардию оттоманского падишаха, сознавал, что является потенциальным великим визирем и что его перспективы зависят от его доблести, проявленной в обучении.
Мы располагаем ярким и детальным описанием этой системы воспитания в период ее расцвета, описанием, принадлежащим непосредственному наблюдателю, — фламандскому ученому и дипломату Ожье Эселину де Бусбеку, который был послом габсбургского двора при Сулеймане Великолепном. Его выводы являются настолько же лестными по отношению к османам, насколько они противоположны методам современного западно-христианского мира.
«Я завидовал, — говорит он, — туркам, что у них есть такая система. В обычае турок всякий раз, когда они приобретают человека необычайно хорошей комплекции, радоваться и быть безмерно счастливыми, как будто бы они нашли жемчужину великой ценности. И выявляя все [задатки], которые у него есть, они не оставляют незаконченным ничего, что могли бы закончить труд и мысль — особенно там, где они видят способности к военному делу. Наш западный обычай совершенно иной! На Западе, если мы приобретаем хорошую собаку, сокола или лошадь, то восхищаемся и ничего не жалеем, пытаясь привести это живое существо к высшему совершенству, на которое оно только способно. Однако в случае человека (если, предположим, нам случилось натолкнуться на человека выдающегося дарования) мы не предпринимаем ничего похожего на эти усилия и не считаем, что его воспитание является нашим личным делом. Так, мы, западные люди, получаем множество удовольствия и услуг от хорошо выученной лошади, собаки или сокола, тогда как турки все это получают от человека, чей характер был взращен воспитанием, притом с гораздо большей прибылью, которую приносит огромное превосходство и преимущество человеческой природы над остальными представителями животного царства»{67}.
В конечном счете система погибла из-за того, что каждый пытался протиснуться в нее, чтобы получить соответствующие привилегии. К концу XVI столетия христианской эры доступ в янычарский корпус получили все свободные мусульмане, за исключением негров. Численность [янычар] увеличивалась, дисциплина и подготовка падали. К середине XVII в. эти человеческие сторожевые псы «вернулись к природе», превратившись в волков, разорявших человеческое стадо падишаха, вместо того чтобы смотреть за ним и наводить в нем порядок. Подвластное православно-христианское население, которое первоначально согласилось нести оттоманское иго, теперь оказалось обманутым Pax Ottomanica. В великой войне 1682-1699 гг. между Оттоманской империей и западно-христианскими державами, войне, которая завершилась первой серией потерь оттоманской территории, продолжавшихся вплоть до 1922 г., превосходство в сфере дисциплины и подготовки явно перешло от оттоманского лагеря к западному.
Дальнейшее распространение этого упадка оттоманской рабской гвардии выявило на свет непоколебимую твердость, которая явилась ее фатальным недостатком. Однажды дезорганизованная, она впоследствии не могла быть ни восстановлена, ни переделана. Система стала инкубом, и турецкие правители позднего времени были вынуждены подражать методам своих западных врагов — политика, долгое время проводившаяся нерешительно и безуспешно, но наконец в наше время со всей решительностью завершенная Мустафой Кемалем[400]. Эта метаморфоза — такой же чудесный tour cie force, как и создание рабской гвардии ранними оттоманскими государственными деятелями. Однако сравнение результатов двух этих свершений показывает относительную тривиальность второго. Создатели оттоманской рабской гвардии выковали инструмент, который дал возможность отряду кочевников, выброшенному из своей родной степи, не просто удержаться в незнакомом мире, но и установить мир и порядок в великом христианском обществе, которое вошло в стадию распада, и угрожать жизни еще более великого христианского общества, которое с тех пор бросило тень на все человечество. Турецкие государственные деятели недавнего времени просто попытались заполнить вакуум, образовавшийся на Ближнем Востоке вследствие исчезновения бесподобной структуры старой Оттоманской империи, установив на заброшенном месте готовую западную модель в форме турецкого национального государства. В этой банальной загородной резиденции сегодняшние турецкие наследники задержанной оттоманской цивилизации (подобно сионистским наследникам окаменевшей сирийской цивилизации в соседнем доме и ирландским наследникам недоразвившейся дальнезападной цивилизации на соседней улице) с тех пор согласились жить в условиях комфортабельной банальности, совершив долгожданный побег из долее нетерпимого положения «избранного народа».
Что касается самой рабской гвардии, то она была беспощадно «вырезана» (судьба, достойная сторожевого пса, сбившегося с истинного пути и ставшего трепать овец) Махмудом II в 1826 г. в разгар греко-турецкой войны — через пятнадцать лет после того, как аналогичный институт мамлюков был уничтожен номинальным подданным Махмуда — временами союзником, временами противником — Мухаммедом Али Египетским.
3. Спартанцы
Оттоманский институт подошел, возможно, ближе всего в реальной жизни к осуществлению платоновского идеала государства, но несомненно, сам Платон, когда задумывал свою утопию, держал в голове современные ему спартанские институты; и, несмотря на разницу в масштабе между оттоманскими и спартанскими действиями, существует близкое сходство между «избранными институтами», которыми каждый из этих народов обеспечил себя для совершения tour de force.
Как мы уже заметили в самом первом приведенном в данном «Исследовании» примере (см. с. 41), спартанцы дали специфический ответ на общий вызов, брошенный эллинским государствам в VIII в. до н. э., когда население Эллады стало слишком многочисленным, чтобы можно было обеспечить для него достаточное количество средств к существованию. Обычным решением этой проблемы оказывалась колонизация: расширение эллинской территории путем открытия новых заморских земель и их завоевания и заселения за счет местных «варваров». Это оказывалось довольно простым делом ввиду неэффективности варварского сопротивления. Тем не менее спартанцы, почти единственные среди значительных греческих общин не имевшие морского побережья, избрали вместо этого завоевание своих греческих соседей, мессенцев[401]. Это действие поставило их перед вызовом необычайной суровости. Первая Мессенская война (около 736-720 гг. до н. э.) была детской забавой по сравнению со Второй Мессенской войной (около 650-620 гг. до н. э.), в которой подчиненные мессенцы, доведенные своим бедственным положением до отчаяния, восстали против своих господ с оружием в руках. Хотя им и не удалось добиться свободы, мессенцы преуспели в том, что отклонили в сторону весь ход спартанского развития. Мессенский бунт был столь ужасающим опытом, что оставил спартанское общество «крепко скованным нуждой и железом». С этого времени спартанцы никогда более не могли ни расслабиться, ни выйти из состояния послевоенной реакции. Их завоевание привело к пленению завоевателей, так же как эскимосы были порабощены своим завоеванием арктического окружения. Подобно тому как эскимосы были скованы суровостью годового жизненного цикла, спартанцы были скованы задачей удержания в подчинении мессенских илотов[402].
Спартанцы для совершения своего tour de force готовили себя тем же способом, что и османы, приспосабливая существующие институты к удовлетворению новых потребностей. Но тогда как османы могли черпать средства из богатого социального наследия кочевого образа жизни, спартанские институты явились приспособлением самой примитивной социальной системы дорийских варваров, вторгшихся в Грецию во время постминойского Völkerwanderung'a. Эллинская традиция приписала это достижение Ликургу[403]. Но Ликург был не человеком, но богом; и настоящими авторами этого достижения, возможно, был целый ряд государственных деятелей, живших в VI в. до н. э.
В спартанской системе, равно как и в оттоманской, выдающейся особенностью, объясняющей как ее эффективность, так и фатальную косность и окончательный надлом, было грандиозное пренебрежение человеческой природой. [Однако] спартанская άγωγή[404] не заходила столь далеко, сколь заходила оттоманская рабская гвардия, в пренебрежении требованиями происхождения и наследования; и свободные граждане-землевладельцы Спарты находились в прямо противоположной ситуации, нежели ситуация, в которой находились свободные мусульманские землевладельцы Оттоманской империи. Фактически все обязанности по утверждению спартанского господства над Мессенией легли на них. В то же время внутри самой спартиатской гражданской организации строго насаждался принцип равенства. Каждый спартиат получал от государства земельный надел одинаковой величины и одинаковой производительности, и каждого из этих наделов, обрабатывавшихся мессенскими рабами (илотами), было достаточно, чтобы обеспечить содержание спартиата и его семьи и тем самым предоставить ему возможность посвятить всю свою энергию военному искусству. Каждый спартиатский ребенок, если ему не «давали отсрочку» по слабости здоровья и не оставляли на произвол судьбы, начиная с семи лет был обречен на прохождение спартанского курса военного обучения. Никаких поблажек не существовало, и девочки занимались атлетикой наравне с мальчиками. Девочки, как и мальчики, обнаженными участвовали в состязаниях на глазах у мужской публики, и спартанцы, по-видимому, достигли здесь сексуального самоконтроля или безразличия наподобие современных японцев. Производство спартиатских детей контролировалось на жестких евгенических принципах, и слабого мужа поощряли обращаться к лучшему самцу, чем он сам, чтобы тот стал производителем детей для его семьи. Согласно Плутарху, «в касающихся брака установлениях других законодателей он (Ликург. — К. К.) усматривал глупость и пустую спесь. Те самые люди, рассуждал он, что стараются случить сук и кобылиц с лучшими припускными самцами, суля их хозяевам и благодарность, и деньги, жен своих караулят и держат под замком, требуя, чтобы те рожали только от них самих, хотя бы сами они были безмозглы, ветхи годами, недужны!»{68}.
Читатель заметит любопытную параллель между заметками о спартанской системе Плутарха и уже цитированными отзывами Бусбека о рабской гвардии османов.
Характерными чертами спартанской системы были те же, что и оттоманской: надзор, отбор, специализация и дух соперничества; и в обоих случаях эти черты не ограничивались стадией воспитания. В действующей армии спартиат служил пятьдесят три года. В некоторых отношениях требования, предъявляемые к нему, были более суровыми, чем требования, предъявляемые к янычарам. Янычар отговаривали жениться, но если они все-таки женились, им разрешалось жить в кварталах для женатых. Спартиату, хотя его и заставляли жениться, запрещали жить семейной жизнью. Даже после женитьбы он продолжал есть и спать в своих казармах. Результатом явился почти невероятный и, несомненно, мощный общественный дух, который англичанин находит неприятным и отталкивающим даже под давлением военного времени и совершенно нетерпимым в другие периоды, дух, благодаря которому слово «спартанский» с тех пор стало поговоркой. Иллюстрацией одной стороны этого духа может служить история «трехсот» при Фермопилах[405] или история мальчика с лисенком[406]. С другой стороны, мы должны помнить о том, что в течение последних двух лет спартиатские мальчики, как правило, проходили обучение в секретной службе, которая была просто официальной бандой убийц, по ночам патрулировавшей сельскую местность в целях уничтожения всякого илота, проявлявшего признаки неповиновения или же, в самом деле, беспокойный характер и инициативу в любом виде или форме.
«Одноколейный путь» развития гения спартанской системы бросается в глаза всякому посетителю нынешнего Спартанского музея; ибо этот музей совершенно не похож на любое другое собрание эллинских произведений искусства. В подобных собраниях глаз посетителя ищет, находит и задерживается на шедеврах классической эпохи, которая почти совпадает с V-1V вв. до н. э. Однако в Спартанском музее классическое искусство блистает своим отсутствием. До-классические экспонаты удивительно многообещающи, но если попытаться искать продолжения, это окажется напрасным. Впоследствии идет полный провал, а за ним — масса стандартизованных и невдохновенных произведений эллинистического и римского периодов. Период, к которому раннее спартанское искусство внезапно обрывается, относится приблизительно ко времени эфорства Хилона[407] в середине VI в. до н. э., и по этой причине данного государственного деятеля часто считают одним из авторов [спартанской] системы. Почти столь же внезапное возвращение художественных произведений в век упадка последовало к 189-188 гг. до н. э., когда система была насильственным образом упразднена иноземными завоевателями. Любопытной иллюстрацией косности системы является то, что она просуществовала еще на протяжении двух столетий после того, как ее raison d'etre[408]исчез, — после того, как Мессения была безвозвратно утеряна. Но еще до этой даты Аристотель написал эпитафию Спарте в форме общего утверждения.
«О военных упражнениях граждан нужно заботиться не ради того, чтобы они поработили тех, кто этого не заслуживает [то есть соотечественников-греков, а не “низшую породу без закона”, которую греки называли варварами]… Законодатель должен преимущественно прилагать старания к тому, чтобы его законодательство, касающееся и военного дела, и всего прочего, имело в виду досуг и мир»{69}.
4. Общие черты
Две характерные черты, общие всем этим задержанным обществам, сразу бросаются в глаза — это кастовость и специализация; и оба эти явления можно выразить одной формулой: отдельные живые существа, составляющие каждое из этих обществ, вовсе не являются единым типом, но распределяются между двумя-тремя резко различающимися категориями. В эскимосском обществе существуют две касты: люди-охотники и их собаки-помощники, а в кочевническом обществе — три: люди-пастухи, их помощники-животные и их скот. В оттоманском обществе мы находим эквиваленты этих трех каст кочевнического общества, однако животные заменены человеческими существами. Тогда как полиморфная социальная система кочевников образовывала сочетание в едином обществе человеческих существ и животных, которые бы не смогли выжить в степи без партнеров, оттоманская полиморфная социальная система основывалась на противоположном процессе дифференциации однородного от рождения человечества на человеческие касты, к которым относились так, как будто это были различные виды животных; но для наших нынешних целей это различие можно игнорировать. Эскимосская собака, лошадь и верблюд кочевника наполовину очеловечены благодаря своему сотрудничеству с человеком, тогда как подвластное население Оттоманской империи, райя (что означает «стадо»), и лаконские илоты были наполовину дегуманизированы, поскольку к ним относились как к скоту. Другие человеческие партнеры в этих связях становятся «чудовищами». Совершенным спартиатом является марсианин, совершенным янычаром — монах, совершенным кочевником — кентавр, совершенным эскимосом — тритон. Вся суть различий между Афинами и их врагами, как заключает Перикл в своей «Погребальной речи», состоит в том, что афинянин — это человек, созданный по образу Бога, тогда как спартанец — военный робот. Что касается эскимосов и кочевников, то описания, сделанные наблюдателями, сходятся в том, что эти специалисты довели свое умение до такой точки, что человек-лодка, в одном случае, и человек-лошадь — в другом, маневрируют как органическое целое.
Таким образом, эскимосы, кочевники, османы и спартиаты достигли своего состояния, отказавшись, насколько это возможно, от бесконечного разнообразия человеческой природы и приняв вместо нее негибкую животную природу. Тем самым они вступили на путь регресса. Биологи говорят нам, что животные виды, слишком хорошо адаптировавшиеся к чрезмерно специализированным условиям окружающей среды, находятся в тупике и не имеют будущего в процессе эволюции. В точности такой же является и судьба задержанных цивилизаций.
Аналогии с подобной судьбой предоставляют нам как воображаемые человеческие общества, называемые утопиями, так и действительные общества, созданные социальными насекомыми. Если мы углубимся в сравнение, то обнаружим в муравейнике и пчелином улье, так же как в платоновском «Государстве» или в «Прекрасном новом мире» Олдоса Хаксли, те же отличительные черты, какие обнаружили во всех задержанных цивилизациях — наличие каст и специализацию.
Социальные насекомые поднялись на свои нынешние социальные вершины и оказались на этой высоте в тупике за много миллионов лет до того, как Homo Sapiens начал подниматься выше среднего уровня и выбиваться из разряда позвоночных. Что касается утопий, то они статичны ex hypothesi[409]. Ибо эти произведения всегда являются программами действия, маскирующимися под личиной воображаемой описательной социологии; и действие, которое они намереваются вызвать к жизни, почти всегда в определенной степени есть «вбивание кольев» под современное общество, приходящее в упадок, который должен привести к окончательному падению, если регрессирующее движение нельзя будет задержать искусственно. Задержка регрессирующего движения является самым большим, к чему стремится большинство утопий, поскольку утопии редко начинают писать в том обществе, члены которого еще не утратили надежду на будущий прогресс. Следовательно, почти во всех утопиях — за исключением достопримечательного произведения английского гения, давшего всему литературному жанру его название[410], — неодолимо устойчивое равновесие является той целью, которой все остальные социальные цели подчинены и, если требуется, принесены в жертву.
Это истинно по отношению к эллинским утопиям, которые задумывались в Афинах в философских школах, возникших в эпоху, непосредственно последовавшую за катастрофой Пелопоннесской войны[411]. Отрицательное вдохновение этих произведений глубоко враждебно афинской демократии. Ибо после смерти Перикла демократия расторгла свой блистательный союз с афинской культурой; она развивала безумный милитаризм, принесший опустошение в тот мир, где процветала афинская культура; и она потерпела неудачу в войне, вынеся смертный приговор невинному Сократу.
Первой заботой афинских философов послевоенного времени было отказаться от всего, что в течение предыдущих двух столетий сделало Афины великими в политическом отношении. Эллада, считали они, может сохраниться лишь благодаря альянсу между афинской философией и спартанской социальной системой. Приспосабливая спартанскую систему к своим собственным идеям, они стремились усовершенствовать ее двумя способами: во-первых, доводя ее разработку до логических крайностей и, во-вторых, накладывая высшую интеллектуальную касту (платоновские «попечители»), созданную по подобию самих афинских философов, на спартанскую военную касту, которую нужно было приучить играть вторую скрипку в утопическом оркестре.
В своей терпимости к касте, в своем penchant[412]к специализации и в страсти к установлению равновесия любой ценой афинские философы IV в. до н. э. показали себя способными учениками спартанских государственных деятелей VI в. до н. э. В вопросе о касте мысль Платона и Аристотеля заражена тем расизмом, который стал одним из преобладающих пороков западного общества в последнее время. Платоновская концепция «благородной лжи» — изощренное средство для внушения мысли о том, что между одним человеческим существом и другим могут существовать настолько же глубокие различия, как между одним животным видом и другим. Аристотелевская защита рабства проводится на тех же основаниях. Аристотель считает, что некоторым людям «от природы» предназначено быть рабами, хотя и признает, что в действительности многим рабам следовало бы быть свободными, а многим свободным — рабами.
В платоновской и аристотелевской утопиях («Государство» и «Законы» Платона и последние две книги «Политики» Аристотеля) целью является не счастье индивида, но стабильность общины. Платон объявляет об изгнании [из государства] поэтов — мнение, которое могло бы выйти из уст спартанского надзирателя, и оправдывает всеобщую цензуру над «опасной мыслью», имеющую современные аналогии в директивах коммунистической России, национал-социалистской Германии, фашистской Италии и синтоистской Японии.
Утопическая программа оказалась безнадежным предприятием для спасения Эллады, и ее бесплодие было продемонстрировано экспериментально еще до того, как эллинская история прошла своим чередом, при помощи массовой продукции искусственно созданных республик, в которых основные утопические правила должным образом были осуществлены на практике. Одна-единственная республика, учрежденная на клочке пустынной земли на Крите, существование которой постулировали платоновские «Законы», была действительно размножена тысячекратно в городах-государствах, основанных Александром и Селевкидами in partibus Orientalium[413]и римлянами in partibus Barbarorum[414]в течение следующих четырех столетий. В этих «утопиях в реальной жизни» небольшие группы греков и италийцев, достаточно удачливых, чтобы попасть в списки колонистов, освобождались для решения культурной задачи просвещения внешней тьмы светом эллинизма, поручая многочисленной рабочей силе «туземцев» выполнять всю грязную работу. Римской колонии в Галлии могла быть подарена вся территория и все жители варварского племени. Во II столетии по Рождестве Христове, когда эллинский мир наслаждался своим «бабьим летом», которое современники и даже последующие поколения долгое время ошибочно принимали за золотой век, казалось, что наиболее дерзкие платоновские надежды сбылись и даже превзойдены. С 96 по 180 г. ряд философовцарей[415] занимали престол, господствовавший над всем эллинским миром, и тысячи городов-государств жили бок о бок в мире и согласии под этой философско-имперской эгидой. Однако прекращение бедствий было лишь паузой, ибо за поверхностью не все было так хорошо. Неуловимая цензура, вдохновляемая атмосферой социального окружения более эффективно, чем мог бы навязать императорский декрет, уничтожала интеллектуальную и художественную жизненность столь усиленно, что смутила бы и Платона, если бы он смог вернуться и посмотреть, сколь буквально реализуются его причудливые предписания. И за невдохновенным респектабельным процветанием II столетия последовала хаотическая несдержанная нищета III столетия, когда феллахи обернулись и разорвали своих хозяев. КIV столетию роли полностью переменились, ибо некогда привилегированный правящий класс римских муниципалитетов, насколько он вообще сохранился, теперь повсюду был посажен на цепь. В призванных членах городских муниципалитетов Римской империи, привязанных цепями к своим конурам и с болтающимися между ног хвостами, in extremis[416]с трудом можно узнать идеологических потомков великолепных «человеческих сторожевых псов» Платона.
Если в заключение мы взглянем лишь на некоторые из многочисленных современных утопий, то обнаружим те же самые, характерные для Платона, черты. «Прекрасный новый мир» г-на Олдоса Хаксли, написанный в сатирическом ключе, — более отталкивающий, нежели привлекающий, — начинается с предположения, что современный индустриализм может быть приемлем только при жестком делении на «природные» касты. Это достигается с помощью сенсационного развития биологии, дополненной психологическими техниками. Результатом становится расслоение общества на альфы, беты, гаммы, дельты и эпсилоны, которые являют собой не что иное, как платоновскую выдумку или же реальные достижения османов, доведенные до крайности, с той лишь разницей, что алфавитные касты господина Хаксли улучшены до того, что реально становятся множеством различных видов «животных», наподобие человеческих, собачьих и травоядных видов, сотрудничающих в кочевническом обществе. Эпсилоны, выполняющие грязную работу, действительно любят ее и не хотят ничего другого. Они были созданы такими в лаборатории по произведению потомства. «Первые люди на Луне» г-на Уэллса изображают общество, в котором «каждый гражданин знает свое место. Он рождается для него, и тщательная дисциплина воспитания, образования, а также хирургическая операция, которой он подвергается, приспосабливают его, в конце концов, столь полно для этого места, что у него нет ни идей, ни органов для любой другой цели за его пределами».
Типичным и, кроме того, интересным с несколько иной точки зрения является «Едгин» Сэмюеля Батлера[417]. За четыреста лет до визита рассказчика едгинцы осознали, что порабощены своими механическими изобретениями. Соединение человека и машины постепенно приводило к появлению нечеловеческого существа наподобие человека-лодки эскимосов и человека-лошади кочевников. Поэтому они превратили свои машины в лом и искусственно поддерживали свое общество на уровне, достигнутом до начала индустриального века.
Примечание. Море и степь как языковые проводники
В начале нашего исследования кочевого образа жизни мы заметили, что степь, как и «бесплодное море», хотя и не обеспечивает места отдыха для оседлого человечества, предоставляет большие возможности для передвижения и перевозок, чем обрабатываемые земли. Это сходство между морем и степью поясняется их функцией языковых проводников. Хорошо известно, что народ-мореход склонен распространять свой язык по берегам всякого моря или океана, который он сам сделал своим домом. Древнегреческие моряки некогда ввели греческий язык в обращение по всему Средиземноморью. Героизм малайского мореплавания распространил малайскую языковую семью вплоть до Мадагаскара и Филиппин. В Тихом океане на полинезийском языке еще говорят с необыкновенным единообразием от Фиджи до острова Пасхи и от Новой Зеландии до Гавайских островов, хотя прошло немало поколений с тех пор, когда полинезийские каноэ регулярно пересекали огромные пространства, разделяющие эти острова. С другой стороны, именно благодаря тому, что «Британия правит морями»[418], английский язык стал за последнее время языком международного общения.
Соответствующее распространение языков вдоль возделываемых берегов степи благодаря движению кочевых «моряков» степи подтверждается географическим распределением четырех живых языков, или языковых групп: берберской, арабской, тюркской и индоевропейской.
На берберских языках говорят сегодня кочевники Сахары, а также оседлые народы северного и южного ее побережий. Естественно предположить, что северные и южные ветви этой языковой семьи были распространены в пределах их нынешних владений бербероязычными кочевниками, вторгшимися в прошлом из пустыни в область возделываемых земель в обоих направлениях.
Подобным же образом на арабском сегодня говорят не только на северном побережье Аравийской степи, в Сирии и Ираке, но также и на южном ее побережье — в Хадрамауте[419] и Йемене и на западном — в долине Нила. Он был также перенесен далее на запад из долины Нила в берберские владения, где на нем сегодня говорят вплоть до североафриканского побережья Атлантики и северного берега озера Чад.
Тюркский язык распространился по различным берегам Евразийской степи, и на разных его диалектах сегодня говорят на солидной части центральноазиатской территории, простирающейся от восточного побережья Каспийского моря до озера Лобнор и от северного эскарпа Иранского нагорья до западного фасада Алтайских гор.
Это нынешнее распространение тюркской языковой семьи дает ключ к объяснению нынешнего распространения индоевропейской семьи, ныне столь странным образом разделившейся (как подразумевает ее название) на две изолированные географические группы, одна из которых поселилась в Европе, а другая — в Иране и Индии. Нынешняя лингвистическая карта распространения индоевропейских языков станет понятной, если мы предположим, что языки этой семьи первоначально распространялись кочевниками, являвшимися жителями Евразийской степи еще до того, как распространители тюркских языков устроили там свой дом. И Европа, и Иран имеют свои «побережья» Евразийской степи, и этот великий безводный океан является природным посредником сообщения между ними. Единственная разница между этим и тремя другими прежде упоминавшимися случаями заключается в том, что в данном случае языковая группа утратила свою власть над промежуточным степным регионом, по которому некогда распространилась.