«Истерический дискурс» Достоевского — страница 4 из 6

Замечательно, однако, что в «Братьях Карамазовых» прокурор в своей характеристике старается объяснить поведение Смердякова со ссылкой на суждение психиатров: «Сильно страдающие от падучей болезни, по свидетельству глубочайших психиатров, всегда наклонны к беспрерывному и конечно болезненному самообвинению. Они мучатся от своей „виновности“… безо всякого основания» [Братья Карамазовы: 4, 8].

Намек на «несознательное» эпилептика у Достоевского симптоматичен, но далее не развивается (позднее его теоретически разовьет Фрейд в истолковании мотива убийства отца). Подобно истерии, эпилепсия также знает случаи притворства. Так, неоднозначным оказывается эпилептический припадок Смердякова во время убийства Федора Карамазова. Иван сомневается в том, что с эпилептиком сделался настоящий припадок именно в этот день. Он спрашивает Смердякова: «притвориться что ли ты хочешь завтра на три дня в падучей? А?». Дмитрий Карамазов в том же самом духе говорит: «Приходит день замышленного Смердяковым убийства, и вот он летит с ног, притворившись, в припадке падучей болезни» [Братья Карамазовы: 4, 8]. Интересно, что врачи-специалисты настаивают на действительности болезни, отвергая сомнения Ивана Карамазова в пользу Смердякова: «Доктор Герценштубе и… врач Варвинский на настойчивые вопросы Ивана Федоровича отвечали, что падучая болезнь Смердякова несомненна, и даже удивились вопросу „Не притворялся ли он в день катастрофы?“».

5

Выше мы отметили, что Достоевский пользуется выражениями типа «припадок», «удар», «исступление», «помешательство» и др. в функции дополнительных или синонимических выразительных средств. Интересно, что при таком словоупотреблении семантические сдвиги происходят вследствие их контекстуального сопоставления (совмещения). Слова «мечта», «уединение», «бред», «злоба», «радость», «бешенство» придают термину дополнительные семантические оттенки в то время, как прилагательные «настоящее» или «полное» указывают на его собственное значение. Так, например: «я наконец пришла в исступление» [Белые ночи], «что она сказала?.. В исступление пришла?» [Братья Карамазовы], «я пришел в полное исступление» [Подросток], «Раскольников впал в полное исступление» [Преступление и наказание], «какое-то исступление овладело мной… я лишилась чувств» [Неточка Незванова], «но каково же было изумление, исступление и бешенство, каков же был ужас и стыд господина Голядкина-старшего» [Двойник]. В разговоре с чертом Иван Карамазов возражает: «ты меня не приведешь в исступление как в прошлый раз» [Братья Карамазовы], «все это исступление, мечты, уединение» [Униженные и оскорбленные], «исступление его доходило до бреду» [Бесы], «какое-то исступление самой зверской злобы исказило ему все лицо» [Вечный муж], «Нет? Нет! Вскричал Рогожин, приходя чуть не в иступление от радости» [Идиот], «Раскольников вдруг впал в настоящее исступление» [Преступление и наказание]. «Припадок» повторяется в разных сочетаниях (нервный, нервический, истерический, эпилептический). Без прилагательных «припадок» синонимически заменяет название болезни (истерии, эпилепсии).

«С Катериной Ивановной сделался припадок. Она рыдала, спазмы душили ее» [Братья Карамазовы: 1, 9], «на верно полагаю, сударь, что со мной завтра длинная падучая приключитеся», «длинный припадок такой-с, чрезвычайно длинный-с» [Братья Карамазовы: 2,6], «в этот день ей было хуже и с ней сделался какой-то припадок» [Неточка Незванова: 2], «мне сдавило горло, схватило дух, подкосило ноги, и я упала без чувств на пол. Со мной повторился вчерашний нервный припадок… Я слегла в постель больная, и в этот вторичный период моей болезни едва не умерла» [Неточка Незванова: 4], «нервический припадок» [Униженные и оскорбленные: 1,10]. Догадки о Версилове: «года полтора назад с ним вдруг случился припадок», «его мигом увезли за границу», «Версилов уверял серьезно, что помешательство с ним вовсе не было, а был лишь какой-то нервный припадок» [Подросток: 1,29]. Ему видятся сны, о которых рассказывает Фрейд, проанализировавший связь между неврозом и снами, в особенности — в случаях истерии ([Фрейд 1971]; написано в 1905 году): «со мной случился рецидив болезни; произошел сильнейший лихорадочный припадок, а к ночи бред» [Подросток: 11,1]. На подростка и «дикая любовь действует как припадок» [Подросток: 11, 1], с Степаном Трофимовичем сделался «припадок холерины» [Бесы]. К тому же ряду понятий нужно отнести термин «аффект», появляющийся у Достоевского в связи с «Медицинской экспертизой» (с ироническим подзаголовком — «или фунт орехов») в «Братьях Карамазовых». Хроникер сообщает, что московский доктор «резко и настойчиво подтвердил, что считает умственное состояние подсудимого за ненормальное, „даже в высшей степени“. Он много и умно говорил про „аффект“ и „манию“ и выводил… что подсудимый (Дмитрий) пред своим арестом за несколько еще дней находился в несомненном болезненном афекте» [Братья Карамазовы: 4,3].Хроникер, разыгрывая роль наивного наблюдателя (и тем же самым дистанцируясь от специалиста), добавляет в скобках, что доктор «изъяснялся очень ученым и специальным языком». Он продолжает: «экспертиза медиков стремилась доказать нам, что подсудимый не в своем уме и маньяк». Экспертизу он решительно отрицает, настаивая на другой причине исступления: «ревность!» [Братья Карамазовы]. В главе «Медицинская экспертиза» проиллюстрирована современная Достоевскому судебная практика участия врачей-специалистов в обсуждении психического состояния подсудимого. Такая практика строилась на предположении, что существует причинно-следственная связь между психическим состоянием человека и его виновностью. Из контекста романа ясно, что такое предположение вполне условно и несерьезно. В словах Хохлаковой передовой для эпохи Достоевского тезис о виновности и невиновности психически неуровновешенного преступника комментируется с недвусмысленной иронией: «Послушайте, что такое афект? — „Какой афект?“ — удивился Алеша. — „Судебный афект. Такой афект, за которой все прощают. Что бы вы ни сделали — вас сейчас простят“». И еще ярче: «Сидит человек совсем не сумасшедший, только вдруг у него афект. Он и помнит себя и знает что делает, а между тем он в афекте. Ну так вот и с Дмитрием Федоровичем наверно был афект. Это как новые суды открыли, так сейчас и узнали про аффект». Здесь наивный комментарий компромитирует не говорящего, а, скорее, предмет. «Простецкое» изложение дела задумано Достоевским, относящимся к нему, судя по всему, отрицательно, как разоблачение стоящей за ним идеи. Идея становится смешной в речи Хохлаковой, применяющей термин таким образом: «а получил афект. Как Дмитрий Федорович ударил его по голове, он очнулся и получил афект, пошел и убил». И далее: «а главное, кто ж теперь не в афекте, вы, я, все в афекте» [Братья Карамазовы: 4,2]. Смешивая аффект с истерикой она докладывает: «вдруг с ней ночью припадок, крик, визг, истерика… и вот вчера этот афект» [Братья Карамазовы: 4,3], «у меня Лиза в афекте, я еще вчера от нее плакала, третьего дня плакала, а сегодня и догадалась, что у ней просто афект». Кроме негативной оценки идеологии, на которой основывается понятие аффекта, Достоевский демонстрирует бытовое словоупотребление термина, теряющего в простой речи свое медико-психологическое значение.

Понятия «нервозность» — «истерика» — «эпилепсия (падучая)» взаимосвязаны: если «нервозность» употребляется в большинстве случаев не в патологическом смысле и оказывается более общим определением психического состояния индивида и общества, то прилагательное «нервный» (или «нервический») в определении «припадка» или «удара» указывает на процесс болезни. «Истерика» обозначает в метафорическом смысле преувеличенность поведения, чувства, мысли, но в большинстве случаев также патологическое состояние личности. Прилагательное или наречие «истерически(й)» усиливает самовыражение взволнованных или потерявших контроль над собой героев. «Эпилепсия» употребляется исключительно в патологическом смысле. «Патологически(й)» в случае истерики и эпилепсии охватывает психологическую и физиологическую стороны. Момент притворства присутствует в истерике и в эпилепсии.

6

Отмеченные выше семантические нюансы истерического (и, в частности, эпилептичекого) дискурса не снимают проблемы его целостного характера. В плане терминологической экспликации истерического дискурса прямое и переносное значение медико-психологических понятий смешаны. Проблема осложняется, если учесть, что эпилепсия и истерика не исчерпываются медицинским и психиатрическим знанием. Приступы истерии и эпилепсии указывают на наличие потаенных, зачастую остающихся нерасшифрованными, значений, выходящих далеко за пределы сферы психологии и медицины. Случай Ставрогина представляет собой в этом смысле наиболее показательный пример. Как архетип одержимого (одержимого и искушаемого дьяволом) Ставрогин с самого начала осужден на смерть, т. е. на самоубийство, по отношению к которому совершаемые им на протяжении романа антисоциальные и аморальные поступки предстают как имеющие своего рода компенсаторную функцию. Самоубийство, совершенное на скрытой сцене (Варвара и Дарья принуждены разыскивать его в самой удаленной комнатке под крышей), «воспроизводит» акт надругательства над ребенком, о котором он рассказывает на исповеди Тихону. Первоначальное преступление — надругательство над Матрешей, чей маленький грозящий кулачок является ему в ночных кошмарах (и появляется в речи хроникера, описывающего Марию Лебядкину, чей узел волос на затылке напоминает кулачок, а также в угрожающем кулаке Шатова), — приводит к превосходящим его и, казалось бы, уже в силу этого вытесняющим его злодеяниям. Этого, однако, не происходит. Первоначальное преступление не может быть вытеснено и забыто, но только скрыто за другими преступлениями. Ставрогинские эротические (и временами сексуальные) похождения, как и его эксцентрические выходки, представляют собой симптомы его тайной вины. Кажется, что святитель, которого он презрительно называет «шпионом» и «психологом», — единственный, кто способен уловить тайное значение этих симптомов. Именно «психолог» угадывает его желание публичного признания вины (провокационного и шокирующего — как выражения преступной дерзости и горделивой самонадеянности), не будучи, однако, способным излечить его посредством «talking сиге». Стремление Ставрогина к излечению не может быть удовлетворено иначе как через (обратное, инверсивное) повторение. Он — преступник, виновный в том, что не предотвратил самоубийство оскорбленного им ребенка, должен теперь сам покончить с собой, удавиться. Это и есть конец истерии и ее объяснение. Тихон, призванный быть моральным цензором, оказывается литературным цензором [Сараскина 1996: 412], обостренно восприимчивым к риторике аптума и декорума. Святитель читает текст Ставрогина с точки зрения стилистики, что напоминает чтение сновидений Фрейдом, подлежащее описанию в терминах риторики [Antoine 1991]. В то время как для расшифровки символов текста сновидений Фрейд формулирует понятия «Verschiebung» и «Verdichtung», суровая оценка Тихоном ставрогинского непристойного (извращающего таинство исповеди) самообличения вскрывает лежащие в его основе неискре