Истеричка — страница 16 из 40

Правда, мышей у нее было полно. Иногда они выходили прогуляться, но старуха предполагала, что это один и тот же мыш. Если она замечала мышонка, то ей казалось, что это ребенок того, главного мыша.

В доме у нее было столько хлама, что там могла бы укрыться не только мышь, а хоть и ондатра. Из трех комнат одна превратилась в склад боеприпасов, так что пройти туда было невозможно. А в двух других старуха обитала и постоянно готовилась к ремонту.

Весь пол был уставлен книгами. Она их вытащила из шкафов в преддверии ремонта еще лет десять назад. Шкафы отодвинула, ободрала со стен обои, на том ее силы и кончились. В проходах между стеной и шкафами стояли стулья. Все они были завалены одеждой, которую старуха давно не носила. В общем, протиснуться можно было только бочком. Она так и кричала медсестре:

– А ты бочком, бочком.

– У вас тут убьесси, – медсестра пропихивалась в душную нору.

– Ремонт, мил моя! У меня ремонт…

Высокая кровать никогда не разбиралась. Белье на ней было из тонкого батиста, которого давно у нас не выпускают. Подушки были пышными, пуховыми, завешенные кружевными накидушками. Все это стояло лет двадцать, впитало валерьянку и сырость. А бабка спала на диванчике, свернувшись клубком, и обязательно в красной шапке, голова у старухи мерзла. Укрывалась она то дерюжкой, то пальтушкой, постелью с пуховой периной не пользовалась.

Черно-белый телевизор, накрытый салфеткой с цветочной вышивкой, она тоже не включала. На нем стояла ваза с розами. Телевизор был местом для очков, которые, чтоб не забыть, куда девала, старуха оставляла на тумбочке. Там же, перед телевизором, лежали номера газеты «Здоровый образ жизни», какие-то бумажки, обертки от конфет, открытые пачки чая и письма неизвестно от каких родственников. Старуха телек не смотрела. И одежду, вполне приличную, которая висела в шифоньере, она тоже не доставала.

Полированный коричневый шкаф был забит барахлом так, что дверь не закрывалась. Тряпки воняли нафталином и лавандой. Там были и приличное драповое пальто, и платья, шитые собственной старухиной портнихой, и костюм из хорошей шерсти, побитый молью совсем немного, на полке стояла пара туфель и югославские сапожки на манке. Да, еще на манке, те самые, их давно уже не выпускают, и Югославии нет, но вряд ли старуха об этом узнала.

Иногда по вечерам, в последние годы все реже, старуха открывала этот шкаф. На верхней полке для белья в куче шифоновых кофтенок и когда-то модных комбинаций лежала сумочка. Маленький саквояж с блестящим замочком и отделкой черным лаком. Сейчас таких полно в винтажных бутиках, и стоят они, кстати, не дешево. В этой сумочке хранились старухины сокровища.

На соседней полке лежали вышивки крестом и гладью личной старухиной работы. И на досуге, привалившись вздремнуть, она доставала это все полюбоваться. Сначала, похохатывая, перебирала яркие вышивки, потом открывала сумочку.

Там было несколько золотых гарнитуров: сережки и перстень с бриллиантами, подвеска с рубинами, два кольца массивной отливки из высокопробного золота, пара перстней с изумрудами редкой огранки, цепочка тонкого плетения и колье с янтарем. Не так уж много было у нее богатства, и старуха помнила наизусть, что у нее хранится в бархатных футлярчиках.

Раньше, когда внуки были маленькими, старуха показывала свои сокровища детям. Трогать руками не разрешала, если кто-то тянулся, она игриво хлопала по ладошкам. Она веселилась, как злая колдунья, когда замечала в детских глазах любопытство и нетерпение. Потом дети выросли, старуха играла в свои сокровища одна.

Там же, в сумочке, лежал круглый шарик, такой маленький пластиковый шар, в который вставляется фотография, и на нее нужно смотреть через маленькую дырочку с линзой. В шарике на фото сидела молодая старуха в купальнике на большом валуне у моря. Лет ей там было двадцать пять или около. Была она в те времена пампухой лучших советских стандартов. Волосы были завиты по тогдашней моде, живот уверенно блестел на солнце, купальник разрывался. И брови были такими же кошачьими, как теперешние нарисованные, только тогда они были свои. Так что в двадцать пять старуха была о-е-ей.

Фото было сделано на побережье на Дальнем Востоке, за восемь тысяч километров от места теперешней дислокации. Оттуда же в саквояж к старухе попали два китайских веера и черные гипюровые перчатки от вечернего платья. И мужчина, который подарил старухе все вышеперечисленные драгоценности, тоже был оттуда. Офицер советской армии, проходил службу в Дальневосточном округе. Его фотография тоже хранилась в сумочке в отдельном кармашке, спрятанная в почтовый конверт.

Мужчина был снят в полный рост в расстегнутом кителе. В форме он казался стройным, хотя поза была расслабленной: одна рука в кармане, другую он только что вытащил. Фуражки не было. Подбородок приподнят, в зубах зажата неприкуренная сигарета. Глаза задиристо улыбались, как будто он полез в карман за спичками, а тут его и щелкнули. Сколько звезд у него, на фото не просматривалось. Мужчине было около тридцати, скорее всего, звезды было четыре. «Красивый», – говорила про него старуха. И все, кто потом после ее смерти увидел эту фотографию, тоже сказали «красивый».

Время от времени старуха доставала это фото и что-то там буробила свое, переговариваясь с мужчиной так же, как с мышом, с тем, который жил у нее за холодильником. Это выглядело так: старуха сидела на своем диванчике, вытянув ногу, забинтованную эластичным бинтом, держала в грубых потемневших пальцах черно-белое фото и шепталась со своим молодым мужем. В эти минуты ее скорпионские глаза добрели, а посиневшие губы незаметно тянулись в улыбку. Очков старуха не надевала. Этого мужчину она могла разглядеть и так, без очков.

Целую вечность тому назад старуха в ботиночках со средним каблучком, в пальтишке клетчатом, скроенном родимой мамушкой, с деревянным чемоданчиком прикатила в Хабаровск. Уазик повез ее за город в воинскую часть. Была она румяной, светловолосой, и тело ее было в той легкой пышности, которая эффектно смотрится на фоне офицерских кителей.

Когда она шла через плац, солдаты оборачивались за красоткой и передавали друг другу: «Новая учительница».

А тот мужчина, капитан с фотографии, вышел из дежурки посмотреть. Старуха протащилась мимо со своим барахлом. Скорпионские глазки зыркнули и отвернулись. В субботу вечером она пришла в клуб на танцы. Офицеры налетели, приглашали, веселили, а капитан пошел провожать.

Это он покупал армянский коньяк и красную икру для старухи. Когда она забеременела и начала привередничать, он возил ее в рестораны, там она кушала морских ежей и крабов. Она застилала батистом постель и капризничала, просила взбивать перину пышнее. «Ну попышнеее! Попышнее!» – старуха командовала. Капитан взбивал.

– И на руках носил… – старуха шептала, глядя на фото. – И пальчики целовал… Все, все, все пальчики целовал… За стол не сядет, пока не обцелует…

Каким капитан стал потом, жив или умер, старуха не знала. Но давно уже всем говорила, что умер. «Умер, – и вздыхала притворно, – ой и да… Ведь муж мой умер».

Мертвым он стал внезапно. Однажды старуха вошла в квартиру к соседке. Дверь, как нарочно, оказалась открытой. Сначала старуха услышала голос своего мужа, потом увидела все остальное. Эта картинка показалась старухе уродливой и грязной. Она испугалась, как ребенок, случайно увидевший лишнее. Она не узнала мужа, потому что с ней он был другим. Ей стало в один миг отвратительно и тело, и лицо, и голос капитана. Когда он шагнул к ней, старуха затряслась и закричала во все горло: «Не подходи! Убери руки! Не подходи!»

И когда соседка прибежала извиняться, старуха тоже кричала: «Не подходи! Не приближайся!»

Ей были омерзительны извинения, и лицо соседки казалось свинячьим. Старуха начала визжать как маленькая: «Уходите! Пошли вон от меня! Я буду кричать! Мама!»

Визжать старуха умела, но капитан об этом не знал. Однажды в детстве своими криками старуха разбудила целый военный госпиталь. Это было во время войны, тогда она была ребенком, а мамушка ее работала в госпитале санитаркой, дежурила рядом с тифозными больными.

Маленькая старуха спала на койке в коридоре, ей тоже делали уколы, боялись, что зараза перейдет. После вечернего обхода к ней подошла медсестра со шприцем, старуха проснулась и завизжала как резаный поросенок: «Не подходите! Вон от меня! Мне будет делать уколы только моя мама!» Старуха с трудом выносила чужих людей.

«Мама! Мама!» – вот так же точно она визжала, когда капитан приближался. «Тихо, тихо, – он ей говорил, – испугаешь ребенка». Но старуха визжала и забивалась в угол.

Она не знала, как соединить того мужчину, который целовал ей ручки, с тем, которого она увидела в чужой постели. Поэтому старуха и решила: тот умер, а этот ей не нужен. Старуха была брезгливой, так про нее говорили. Но правда была, как всегда, проще. Старуха боялась чужого мужчину, после соседки капитан стал чужим, поэтому на батистовые простыни и на пуховую перину она больше лечь не смогла.

Капитан ушел, ребенок плакал, старуха плач не слышала. Она взяла тряпку и кинулась мыть полы, ее подглючило, что в комнате воняет грязным потом. Она скоблила ножиком по казенной коричневой краске, а когда отмыла пол, пошла стирать пеленки.

К ней приходили люди в военной форме, друзья капитана. И жены друзей приходили, гладили по плечам, и все убеждали, что мужа нужно простить. Все объясняли обыденность и несерьезность происшествия, рассказывали про соседку, которая сама, и уже давно, и не только с ним… Старуха обрывала. Ей были тошнотворны слова и мысли о том, что случилось. Она никогда не вспоминала об этом. О бывшем муже старуха рассказывала только хорошее и всегда прибавляла в конце: «Умер, муж-то мой. Молодой умер».

Она перестирала, перегладила каждую тряпку в офицерской квартирке, а потом собрала свой деревянный чемодан и положила на дно саквояж с подарками, которые остались от того мужчины, который был приятен.