Истерика истерик. Стихи времён революции и Гражданской войны — страница 2 из 23

[17] и ещё один парижский текст Поплавского, способно послужить своего рода «психологическим кодом» к тому, что произошло почти два десятилетия спустя. Прямо заявленная в нём формула добровольной эвтаназии не только не противоречит двум возможным объяснениям причин гибели поэта – версии убийства и версии самоубийства, – но фактически их объединяет. Если не наделять Ярхо более активной, зловещей ролью в событиях, как это делали мемуаристы (разве что именно он, видимо, был добытчиком зелья), то речь, по существу, может идти о двойном суициде, о взаимном убийстве по договорённости. Добавлю, что такая интерпретация событий, на мой взгляд, находит косвенное подтверждение в отдельных фрагментах мемуаров Эммануила Райса[18].

Этот мотив подросткового сочинения не менее убедительно звучит в очень личном поэтическом документе Поплавского поздних лет, который, возможно, был перепечатан с рукописи уже после его смерти[19]. Приведу его без сокращений:

В расцвете дней своих коснуться я хочу

Предшественников традиционной темы, —

Хоть карандаш, а не перо точу,

Поэты современности все те мы,

Что Пушкиным и другим воспеты

Дворянином, убитым на дуэли,

Жизнь отвергающие спокойно; это

Двадцатилетия достигнув еле, —

Друзья, томительно творить карьеру.

Я знаю, час придёт, и, в этом мире узник,

Я попрошу кого-нибудь к барьеру

Меня освободить; он будет мой союзник,

Когда, четырнадцать отсчитав шагов,

В последний раз он поглядит вокруг,

И я прошу умиленно богов,

Чтоб это был мой наилучший друг.

Всё минует, жаль оного или не жаль,

Сие есть истина, но это довод веский,

Что ей одной бессмертие стяжал

Себе в сём мире Гераклит Эфесский.

Всё минует. Я пленник мысли этой,

Но мне сей сладостен, признаться, плен,

Что был на стольких выспренних запечатлен

И светлых челах, унесённых Летой.

Передо мной, что за столом скучает,

Ещё сдаются карты роковые, но —

Но как тому любить зелёное сукно,

Кто и от выигрыша ничего не чает.

* * *

Каких-либо подробных воспоминаний о поэте, относящихся ко времени его странствий между Москвой и Парижем, или записей разговоров с ним, скорее всего, не существует – или они пока лежат в неизвестных нам архивах. Сухие биографические сведения о нём можно найти в упомянутом очерке Юлиана Поплавского, в котором рассказ о литературной стороне жизни сына сведён к минимуму[20]. Сохранились к тому же два стихотворных текста о днях дружбы с поэтом в Константинополе[21] и два его выразительных прозаических портрета. Первый, совсем краткий, оставил в своих мемуарах конца 1930-х годов писатель Николай Еленев, бывший секретарь ялтинского Литературного общества А.П. Чехова, где зимой 1919-го Поплавский участвовал в поэтических чтениях. В начале главы «Лихолетье» даются характеристики посетителям общества (М.А. Волошину, В.Д. Набокову, М.П. Чеховой и др.), и там есть такой фрагмент:

Тогда начинал свою писательскую деятельность Борис Поплавский, тихий московский мальчик, расхаживавший в романовском полушубке и носивший чётки. Уже в ту пору он был не без странностей, закончил же свою жизнь в Париже, отравившись наркотиками[22].

Второй можно отыскать в автобиографическом романе Владимира Варшавского «Ожидание», написанном в послевоенные годы и вышедшем в 1972 году в Париже. Поплавский изображён в нём под именем Бориса Глебова:

Все наши знакомые были русские, мы ходили в «Русский маяк» на улице Брусса. Здесь была столовая, а по вечерам устраивались литературно-музыкальные вечера. На одном таком вечере, после выступления носатого скрипача, толстый конферансье объявил: «А теперь прочтёт свои стихи молодой поэт Борис Глебов. Господа, предупреждаю, не хватайтесь за стулья, он футурист!» Глебов вышел на середину эстрады. Засунув руки в карманы штанов, поднял глаза к потолку. Он был очень бледен. Потом я узнал, что он старше меня только на три года. Но тогда я был ещё маленьким мальчиком, а он уже ходил в пиджаке, в галстуке, как взрослый. Мне показалось, он выглядит именно так, как должен выглядеть поэт-футурист, хотя до того я никогда не видел поэтов-футуристов и не знал, что такое футуризм. Глебов начал читать стихи нараспев, в нос, почти беззвучным голосом. Ему совсем жидко аплодировали. Эмигранты считали тогда футуристов большевиками.

Раз Глебов вбежал в комнату, где собирались скауты. В этот день он бегал и смеялся, с тем бурным весельем, с каким в избытке молодых сил носятся щенки. На нём был чёрный романовский полушубок. Играя во что-то, Глебов надел его не в рукава, а на голову. Он сказал нам, что скоро уезжает в Париж. Хвастался, что говорит по-французски, даже знает «два парижских арго».

Только много лет спустя, в Париже, когда я опять встретил Глебова, я с удивлением понял, что в его декадентских стихах не было ничего футуристического[23].

Здесь я обозначу ожидаемый переход к теме «футуристического» Поплавского, – к теме, которая исследована недостаточно, хотя плотная завеса молчания уже была приоткрыта несколькими публикациями первоисточников и несколькими научными работами[24]. Сегодня не может быть сомнений в том, что к авангардным экспериментам юного поэта надо относиться не только как к ярким деталям его биографии, но и как к неслучайным и самоценным произведениям, выступающим своего рода предтечами его грядущих «дадаистской» и «сюрреалистической» эпопей (к таковым можно в разной степени относить «адские» поэмы, «автоматические» и другие стихи, наконец, романы).


Эвакуация из Новороссийска. Март 1920


В этом убеждает знакомство с архивной тетрадью «1918–1919—1920», преодолевшей весь путь беглеца – от Харькова до его последнего пристанища в константинопольском районе Бешикташ. В ней содержится множество текстов, которые порой и правда сохраняют отголоски старого, «декадентского» образно-лексического ряда[25], однако по своим формам и экспрессии решительно наследуют разным школам футуристического письма. Мы не можем достоверно утверждать, называл ли себя Поплавский в те годы футуристом, но об этом в той или иной мере свидетельствуют процитированный отрывок из романа, а также то – если верить Вадиму Баяну, – что по прибытии в Ростов (речь идёт о лете 1919 г.) он рекомендовался знакомым «одним из хулиганов, окружавших Маяковского»[26]. Сам факт появления его стихов в квази-футуристическом альманахе «Радио», куда составитель для солидности включил собственный портрет работы Маяковского, говорит о явной вовлечённости поэта в круг последователей и эпигонов движения.

Шестнадцатилетний адепт модного в те годы в России течения проявил себя, в частности, как автор настоящих литературных манифестов, хотя, конечно, и тогда, и в последующие годы они вряд ли кому-либо были известны. Этот жанр у него не исчерпывается попыткой написать стихотворное воззвание, адресованное «французским футуристам», – разные другие его вещи выступают в схожей роли громких программных заявлений. К таковым манифестам вполне можно отнести, например, начатую в Константинополе и завершённую в Новороссийске «Поэму о Революции». А вот характерные цитаты из не вошедшей в наше издание поэмы «Новь», написанной, видимо, ещё в Ялте весной 1919-го. Поплавский здесь твёрдо стоит «на глыбе слова “мы”»:

Кричите что нет нас

Выколов

Глаза чтоб не видеть

Нового Пантеона

А мы

Там где выгорел старый Парнас

Из улыбок колонны выковав

Убивать ненавидеть

Научились по телефону

В озере дней отыскав мели

И так случилось

Что сердце и память

Промыть

Сумели

[…]

Кричите что нет нас

Разинув глаза на скелеты

Что сгореть не сумели

Где выгорел старый Парнас

А совсем не сгореть не смогли

Кричите что это поэты

В озере дней отыскавшие мели

Потому что сегодня уши

Фонарей Бурлюков дуговых

Вам на сердце глаза сожгли

И предтечу казав безумцев

Колотитесь о доску тщеславия Блока

Раздавая величья безбрежье по унциям

Видя виселиц вашей души анемичной

И хватаясь за слова рок

Говоря:

«Я Бальмонту верую он приличный»

[…]

Забрало рогожное

Нам не мешает

Вашим сердцам с пробором столетий

Въевшимся

Дать огневую пощёчину[27].

Одно из сильнейших влияний на молодого «хулигана» оказала, конечно, поэзия Маяковского. Произведения самого известного московского футуриста, и прежде всего поэма «Облако в штанах», были для него по крайней мере на первых порах основным источником смысловых и формальных заимствований. В какой-то момент даже возникает ощущение, будто образ Маяковского, образ литературного нигилиста, истерика, революционера, становится для поэта вторым «я». При этом он, несомненно, был увлечён опытами других участников «Гилеи», а также членов объединения «Мезонин поэзии» (Большакова, Лавренёва, Третьякова, Хрисанфа), манифестами «отца» итальянского футуризма Маринетти и, наконец, – работами Фридриха Ницше, «отца всего футуризма», как можно было бы охарактеризовать эту фигуру, опираясь на популярную в кругу Поплавского книгу Александра Закржевского