Это я помню гораздо сильнее, чем то, что со мной было неделю назад. Июль, наверно, может быть, поздний июнь. Заходит солнце. Но самое главное не это. Самое главное — это ответ на ваш вопрос, — думаю, что происходит впечатление, от которого складывается моя карьера. Станция Оранчицы представляет собой в чистом поле такое станционное жалкенькое зданьице — ну, будка не будка, какая-то станция. Которая когда-то была даже чистенькой маленькой станцией, но в 1946 году… И самое главное. Самое главное и пронзительное, я и сейчас не без волнения это вспоминаю: слово Оранчицы написано по-польски! Огромными польскими буквами.
Сперва я вижу, как мой поезд уходит. Вот это незабываемое зрелище! Абсолютно никого. Никто не сошел. Заходит солнце — впереди, по ходу поезда. На запад он уходит. И я стою напротив здания — тоже людей никого совершенно — и написано: Orańczyce. А слева от станции — на расстоянии, ну, по памяти, метров 20, может, чуть побольше — врезавшийся в землю прямо рылом немецкий самолет! Расплющившийся. Вот так крылья торчат, вот хвост торчит. Абсолютно незабываемое зрелище. Станция Orańczyce и самолет, который в землю врезался. И никого. И я помню, что у меня ощущение некоторого счастья.
Очевидно, я нахожусь в стране абсолютно новой и небывалой. Я из обыкновенной жизни попал в какую-то чудесную страну. Самолет, врезавшийся в землю, и написано иностранными буквами — конечно, это иностранная страна. В иностранную страну. Я совершенно не помню, как какой-то мужик на подводе соглашается меня везти в город Пружаны. Он сам туда едет. Километров, может быть, 10–12. Можно по карте посмотреть.
Это я вам рассказываю так живо, а на самом деле — прошло ни много ни мало лет 60 — я обнаружил, что это воспоминание я помню неверно. Может, и не стоит, но я расскажу.
Когда наступили абсолютно новые времена, я попал в Женеву, стал там преподавать. Два раза в год я ездил туда. Один семестр, другой семестр — четыре раза я проезжал… Я ездил всегда через Брест. Я не могу летать, поэтому всегда ездил поездом через Брест. Все эти поездки я искал глазами станцию Оранчицы! Никогда ее не было. Никогда. Как будто ее стерли с лица земли. Притом что воспоминание стояло — как вчера. Я готовился специально! Уже за 100 километров до Бреста я бросал все свои занятия и шел наблюдать станцию Оранчицы. И в конце концов, уже в какой-то раз возвращаясь из европейской очередной поездки (я даже знаю, когда это было: в 2006 году, я совершенно точно знаю, мне был 71 год), я в Бресте, ну, в Бресте меняют колеса, там довольно долго надо ждать, потом наконец поезд отправляется… Я соснул. И проспал свое нормальное занятие — искать станцию Оранчицы. И не вышел в коридор, где надо было ее ловить, а спал в купе. Ну, продрал глаза в какой-то момент, сколько там можно спать? Глянул в окно — и что-то меня кольнуло, за окном какой-то пейзаж безрадостный, какие-то странные деревца… Что-то мне напомнило описание пейзажа в «Мастере и Маргарите», когда уже в загробном сне он проходит. И через секунды перед моими глазами с огромной скоростью пронеслось здание с надписью «Оранчицы». Уже русскими буквами. Выяснилось, что 60 лет я искал ее не на той стороне дороги! Мое воспоминание, где стояла станция, подвело меня: она стояла с противоположной стороны дороги. То есть я забыл, что подвода, когда она везла меня, должна была переехать пути. Это полностью выветрилось из памяти, я считал, что мы прямо с этой стороны поехали. Теперь я уже знаю, где Оранчицы, точно совершенно. Теперь она всегда появляется. Но самолета нет. Причем я почувствовал что-то такое странное за секунду до того, как появилась станция. Оказалось, что Оранчицы стоит по северной стороне дороги, а я считал, что по южной. Даже цвет букв сохранили, хотя переписали русскими буквами. Не белорусскими, между прочим, а русскими. В Белоруссии же большинство станций всё еще по-русски.
Так вот, Оранчицы лежат в основе моих лингвистических занятий. Надпись Orańczyce пронзила — латинскими буквами — меня настолько, что лето мое прошло под знаком желания знать все про эти буквы, про этот язык.
ВАУ: Про какой язык, польский?
ААЗ: Польский.
ВАУ: А в Пружанах его все знают?
ААЗ: Все, конечно. Пружаны — польскоговорящий город. Но семья, где я жил, говорила по-русски, поскольку глава семьи — русский православный священник.
ВАУ: И вы выучили польский там?
ААЗ: Ну, я же не способен выучить языки. И поэтому, конечно, я не выучил польский. Я выучил всю польскую графику и понял какие-то основы польской грамматики.
Во-первых, там книг сколько угодно в доме было польских. А во-вторых, была одна молодая дама, которая мной занималась, которая охотно меня учила польскому. Ну она учила, как могла, не так, как мне нужно было, наверное. Но мне же никогда не было интересно, как люди разговаривают на языке.
В общем, я познакомился с польским языком. Приехал в Москву. Я помню, что у меня было такое представление, как я приду в свой пятый класс…
ВАУ: И скажете: «Здорове, панове!»
ААЗ: Ну, нет. «Pozdrawiam panowie!» как раз входит в ту часть, которая мне не дана. Нет у меня к этому интереса. Поэтому, когда меня спрашивают, какие языки знаете, — да никаких не знаю, кроме того, что, там, сдавал экзамены в университете! То знание, которое является нормальным знанием для нормального человека, — не то чтобы оно мне недоступно, но оно никогда меня не интересовало.
— Андрей, — говорит его мама Татьяна Константиновна, — в пятом классе взял с собой в пионерский лагерь англо-русский словарь и его читал там. Читал и выучил.
— Во всяком случае, — продолжает рассказывать В. А. Успенскому Зализняк, — в 1948 году я уже покупал в магазинах Москвы все грамматики всех языков, которые мог купить. У меня масса книг с датами 1947 и 1948 года. Тогда очень много издавалось. Меня интересовали сперва европейские языки. Древние тоже очень скоро стали интересовать: учебник латыни Болдырева у меня, я думаю, тоже 1948 года. Меня интересовал европейский мир. Грамматики и словари. У меня и сейчас набор грамматик и словарей на 70% куплен в те годы.
Я очень быстро установил, что меня не устраивают толстые грамматики, меня устраивают только приложения к словарям. Это было такое отчетливое понимание. Была такая толстая грамматика французского языка на 800 страниц — не пошло. У меня какое-то было ощущение, что не может быть. Не может быть, чтобы было нужно 800 страниц, я же не могу 800 страниц запомнить! И я стал сам себе составлять грамматики и словари. Например, составил себе список из 800 слов — сам сочинил, который заполнял по разным языкам. У меня есть все эти тетрадки, они сохранились. Много языков таким образом заполнил.
ВАУ: 800 слов — ими можно, в принципе, обходиться.
ААЗ: Ха, если б мне нужно было обходиться! Нет, обходиться и меньшим числом можно. Вы понимаете, какие это годы были и какая жизнь? Неужели вы думаете, что у меня была мысль, что я могу с кем-нибудь на языке общаться? Другое дело, что меня и не тянуло к этому.
ВАУ: Хорошо, конечно. Это был список, как 800 марсианских слов. Главные слова языка.
ААЗ: У меня было такое представление, что это ядро, которое показывает, что такое этот язык.
ВАУ: Стол, стул, голова, река, бежать, прыгать…
ААЗ: Совершенно верно, да. Главное — в этом списке не было «здравствуйте». Не было «до свидания». Мне в голову не приходило, что это нужно. Мне в голову не приходило, что такую дрянь нужно зачем-то тоже. Входили названия цветов, животных. Системы, которые закончены, как птицы. Части тела. Так что эта систематизация, система с шестью цветами, продолжалась еще позже.
Я помню, как меня раздражало, что какие-то вещи ускользают, что все расклассифицировать очень трудно. Идеал — чтобы все было окончательно законченными подсистемами, чтоб каждая подсистема внутри себя была окончательно закончена.
«После этого было ясно, что надо идти на филологический факультет»
Товарищ и коллега Зализняка, знаменитый Игорь Мельчук говорит мне:
— Тихий ужас, что меня спрашивают о нем, а не его обо мне. Это вообще черт знает что! Он же меня сильно моложе! Ну, сильно… На три года все-таки или четыре даже. Это много!
Вы знаете, я с ним познакомился еще до его поступления в университет. Я руководил кружком лингвистики для школьников. И вот он, значит, появился на этом кружке когда-то.
— Это он уже был в последнем классе или еще раньше?
— Ничего не помню! Я даже не могу вспомнить, как он выглядел. Я помню сам факт, что меня поразил такой совершенно невероятный… С одной стороны, он абсолютно нормальный человек: нормально одевался, нормально держался. Он совершенно от мира сего, не как какие-то чудаки. Тем не менее он был не от мира сего при всем этом. И он таким и остался: соединение двух начал, каких-то очень чудных для меня, непонятных. Это его делало немножко, ну, в стороне от меня. Я уж очень от мира сего, а он отчасти только от мира сего.
И.А. Мельчук, около 1956 года
В нем все время, абсолютно всегда чувствовалась его какая-то особенность: есть все мы, а есть Андрей Зализняк.
Елена Викторовна Падучева вспоминает, как она встретилась с ним первый раз:
— У меня был очень любимый учитель литературы в школе. И в девятом классе он принес таблицы такие, афиши — олимпиадные афиши. Первая была олимпиада по языку и литературе.
Шестьдесят шестая аудитория, по-моему. Сидят все, никто никого не видит. Раздали задания, и раздается голос. Там одно из заданий — написать свою биографию на иностранном языке. И кто-то из зала спрашивает: «А можно на двух?» Ему отвечают: «Можно!» А потом, через некоторое время, он спрашивает: «А можно ли на трех?» Я так думаю, что это было мое первое знакомство с Андреем Анатольевичем. Одностороннее.
Я получила какую-то третью премию, но не явилась за ней, потому что считала, что я все плохо написала. Мне прислали эту премию в школу. Алпатов, преподаватель университета, жил со мной в одном доме, и он мне эту мою премию принес в школу.