ВАУ: Да. Да. Я с интересом смотрю, какую большую эволюцию вы прошли с тех пор.
ААЗ: Да, с тех пор я уже понимаю, что ваш вопрос, ушел ли я, принят ли я, означает огромное количество бумаг, а тогда ни тот, ни другой вопрос этого для меня не означал.
…И таким поигрывая чем-то, ручкой, что ли, Самарин, посматривая на меня сверху вниз: «Ну что, Зализняк? Ушли от нас?» Я что-то такое промямлил, что вроде, мол, да. Ну, и дальше была театральная такая сцена, потому что Роман Михайлович Самарин — большой театральный мастер и он не жалел себя и одному зрителю продемонстрировать такой театр, чтобы тот не забыл. Я и не забыл эту сцену: «Ну, кто там в вашем Институте славяноведения директор? Молодцов?»
Надо сказать, что это был регулярный прием Самарина: он называл Удальцова только Молодцовым, иногда и публично. Это любимая его была ошибка. Раскрыл какой-то справочник, быстренько нашел телефон, на моих глазах очень торжественно навертел номер…
ВАУ: Действие происходит в старом университете.
ААЗ: В старом университете, в кабинете Самарина, в круглой угловой комнате, около второй аудитории.— «Иван Иваныч? — как-то его быстро соединили. — Самарин Роман Михалыч! К вам принят на работу такой-то?» Пауза. «Ах, так, Иван Иваныч». Пауза. «Ах, так, Иван Иваныч. Это недоразумение, Иван Иваныч. Благодарю вас, Иван Иваныч». Трубка кладется на рычаг. «Ну, что ваш Иван Иваныч? Хороший у вас новый начальничек!» Я, сами понимаете, в каком положении сижу. Он встал в театральную позу и сказал: «Ну, а теперь я все-таки вас отпускаю. Идите!» Так кончился разговор.
Надо сказать, что Самарин до этого ко мне благоволил. Так что это, по-видимому, сказалось. После чего я, видимо, какие-то там бумаги оформил.
ВАУ: В университете?
ААЗ: В университете совершенно не помню… Нет-нет, в Институте славяноведения.
ВАУ: И вас взяли?
ААЗ: Вот именно, какие-то бумаги, а после этого меня взяли даже в вашем смысле.
ВАУ: А почему взяли непонятно.
ААЗ: Почему взяли? Почему взяли непонятно? Ну, как вам сказать? У них было в институте какое-то количество людей, на которых они рассчитывали, что они будут хорошо сочинять научные сочинения. Год еще был неплохой, 1961-й. Рекомендация Топорова все-таки звучала. Нет, это мне не кажется удивительным. Ну и потом, вроде скандала нет — ну и ладно. Дело в том, что мне не успели повесить официальное черное клеймо, я действительно ушел быстро.
ВАУ: Именно потому что вам сказали? Нет, эта фраза: «Отпускаю!» — это очень сильная фраза. А то бы — «мы сейчас вас выгоним!».
ААЗ: Ну еще бы! Совершенно точно. Нет, я согласен: Самарин поступил со мной прекрасно. И театр был хорош.
ВАУ: Как в последнем свидании Татьяны и Онегина, она ему сказала: «В тот страшный час вы поступили благородно».
«Это был оазис какой-то»
— Он ушел в Институт славяноведения, — рассказывает Светлана Михайловна Толстая. — Его туда взял Бернштейн. Это еще до создания сектора структурной лингвистики. Это был лингвистический, очень большой — наверное, человек двадцать пять там было — сектор в Институте славяноведения. Такой же большой был сектор литературоведения и еще больше сектор, даже несколько отделов — тогда они секторами назывались все — исторических. А вот этот лингвистический был единственным, им руководил Бернштейн. Он руководил всем этим направлением — славистикой, которая была полностью разгромлена в 1930-е годы, и ему надо было это как-то восстанавливать, он должен был какие-то направления выстраивать.
Бернштейн, конечно, знал уже по университету, слышал и видел Зализняка, и с удовольствием его взял. Он действительно собирал какие-то силы и иногда очень успешно это делал, несмотря на все чудовищные препятствия. Даже страшно сказать, что приходилось преодолевать! Ну вот, например, он взял Иллича-Свитыча [52] и взял Дыбо [53]. Они тогда были совсем молодыми, не кандидатами наук — вообще никем! Хотя Свитыч все-таки был учеником Бернштейна по университету, а Дыбо вообще бог знает откуда приехал, какой-то бездомный, вообще странный, и тем не менее Самуил Борисович [Бернштейн] почувствовал в них то, чем они были на самом деле.
Алексей Шмелев: Некоторые вещи у Зализняка тоже были подражательными, например, не носить галстук, — так было у Топорова, и я тоже так делал, — быть в пиджаке, но без галстука. Ему было приятно, что можно не носить галстук.
Зализняк пришел в институт в 1960 году, а я — в 1961-м, только окончила университет. А эти — мы их называли две собаки, рыжая и черная. Свитыч — черная собака, а Дыбо был рыжий — рыжая собака. Потому что они совершенно неразлучно ходили. Свитыч (у него вид был не такой, конечно, как у Дыбо, но все-таки тоже немножко отрешенный и такой казался не очень общительный) на самом деле был человек исключительно остроумный, яркий, просто мало говорящий. У Самуила Борисовича было какое-то чутье на таких людей. Ну, у него уже работало несколько довольно ярких, особенно потом проявившихся славистов, как Трубачев [54], Толстой [55], но эти были чуть-чуть постарше. Владимир Николаевич [Топоров] — совсем не простая фигура. Когда я пришла в институт, Владимир Николаевич уже заведовал сектором, ему было всего 32 года, но мы его, конечно, воспринимали как такого корифея, как классика.
Насчет Зализняка у Бернштейна была своя, так сказать, программа заранее. Он не просто так его взял. Он видел ярких людей, но хотел поставить их на место и на службу своему делу. И насчет Зализняка у него была совершенно определенная цель и направление — это славяно-иранские отношения. А бедный Зализняк, конечно, наслушался там в Париже всего, что для этого надо. Никто здесь ничего этого не знал, восточные все факультеты, конечно, ничего такого не давали в индоевропейском плане, а Бернштейну это все было важно еще и применительно к славистике, потому что эта сторона была как-то очень слабо разработана. И вот Зализняк мучился, мучился несколько лет с этой темой, просто совершенно изнывал от нее. Бернштейн в те годы с досадой говорил о Зализняке: «Умная голова, да дураку досталась».
Но просто из уважения к Самуилу Борисовичу, в конце концов, можно и это сделать, а при этом главное, чтобы иметь возможность заниматься своим. А Зализняк уже занимался своим, и поэтому это его очень тяготило. Очень! Его просто совершенно угнетала необходимость это все писать. Он, конечно, написал очень хорошую статью, но думаю, что и Самуил Борисович уже очень скоро понял, что надо от него отстать и дать ему возможность заниматься, чем он хочет.
А Зализняк писал уже эту свою «Морфологию словоизменения…». То есть не прямо еще диссертацию, но это у него шло, как я понимаю, по аспирантскому плану — «Русское именное словоизменение». И вот он его писал и писал, писал и писал везде. Я помню даже, тогда еще была такая манера: в институте на государственные праздники сотрудники института по очереди должны были дежурить. Зачем это надо было — ну вот так было принято. И Зализняк сидел там 1 мая со своими парадигмами словоизменительными и писал. Как-то я его пожалела, пришла навестить, а он сидит и пишет, действительно все это время очень продуктивно использовал.
А когда он поступил в институт, не было еще этого сектора. Он познакомился с Владимиром Николаевичем [Топоровым] через Вячеслава Всеволодовича [Ивáнова], потому что Зализняк всегда считал Вячеслава Всеволодовича своим руководителем, хотя я не знаю, что вообще назвать руководителем; ну, может быть, по тому, какое влияние человек оказывал, он действительно и был руководителем. Так, чтобы Вячеслав Всеволодович был, как бывают, не знаю, руководители аспирантов, когда с ними обсуждают тему, обсуждают какие-то главы, публикации, — конечно, такого ничего не было и не могло быть.
Зализняк уже был сотрудником у Бернштейна вместе с Вячеславом Всеволодовичем, с Трубачевым, с Толстым, еще был тогда Шаумян [56], который прямо накануне создания этого сектора вдруг неожиданно для всех ушел в Институт русского языка. А Институт русского языка, поскольку руководил всем этим Виноградов [57], всегда был в отношениях соперничества с Бернштейном — с нашим институтом. И считалось, что Виноградов хочет забрать лингвистов из нашего института к себе. В общем, какая-то логика в этом была, но все относились к этому, как к враждебным каким-то нападкам. Этого, слава богу, не произошло, а чем дальше, тем больше мы ценили свою особость, отдельность и от Института русского языка, и вообще такое периферийное положение, потому что наш институт из-за своей комплексности числился по Отделению истории. Тогда это были разные отделения в Академии наук, а отделение много значило: это и ставки, это и какие-то планы, это и какие-то публикации. Мы в Историческом отделении были где-то на периферии, но зато в этом были какие-то свои преимущества: на нас меньше обращали внимания. И институт много раз этим пользовался и как-то самостоятельно мог выбирать себе темы и все. Когда возник структурный сектор, надо было кого-то же сделать руководителем — и не нашли ничего лучше, как сделать Владимира Николаевича. Человека, менее для этого пригодного, даже трудно было себе представить. Но потому, я думаю, он и согласился, что с самого начала была какая-то договоренность, что возьмут Вячеслава Всеволодовича, и Владимир Николаевич ему это передаст.
Вообще первый состав сектора — значит, Владимир Николаевич, руководитель, потом Дмитрий Михайлович Сегал [58] — непонятно кто, он просто так, из жизни знал польский язык хорошо. Ну уже хорошо, потому что у остальных и этого не было. У Исаака Иосифовича Ревзина [59]