Истина существует. Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников — страница 27 из 51

ничего близкого — у него немецкий язык, и вообще он никогда никакой славистикой даже близко не занимался. Потом стал, кстати, потом интересовался и занимался. Несколько работ у него интересных есть, болгарским языком занимался больше. Потом были (все это были рекомендации Вячеслава Всеволодовича, конечно) Татьяна Михайловна Николаева, тоже к славистике не имевшая отношения; Татьяна Николаевна Волошина — еще меньше. Татьяна Михайловна Николаева — ученица Реформатского, его аспирантка. Еще была Зоя Михайловна Волоцкая. Никто не лингвист, не слависты, то есть без специального какого-то образования. Да и Владимир Николаевич тоже, он вообще русское отделение окончил. И была еще замечательная Маргарита Ивановна Лекомцева, тогда Бурлакова у нее была фамилия. Она тоже окончила русское отделение, на год раньше меня. И было одно аспирантское место, и на это аспирантское место взяли Татьяну Владимировну Цивьян. Это был самый первый костяк, самый первый состав сектора.

Зализняк оставался еще пару лет в другом секторе. Но, конечно, он был очень тесно связан со всеми этими людьми, и они ему были гораздо ближе, чем сотрудники его собственного сектора.

Вообще, когда в этот сектор набрали вот такого, непонятно какого народа, то вся остальная публика, которая была нормальной (все слависты — как надо образование у них), они смотрели, конечно, немножко свысока: что за публика вообще собралась?! Слишком много себе позволяют! А они просто были внутренне более свободные.

Особенно после того, как в 1962 году прошел знаменитый скандальный симпозиум по знаковым системам [60] — по семиотике, так называемый симпозиум по семиотике. Там такого себе напозволяли все! Вышла тогда совершенно замечательная книжечка тезисов. У Зализняка там несколько тезисов. Одни тезисы у него о правилах дорожного движения, вторые у него тезисы, по-моему, совершенно замечательные — на самом деле программные просто для него дальше, которые назывались так: «О связи некоторых формальных синхронных описаний с диахронией». Немножко я сейчас путаю названия [61], но суть такая. И это действительно такая программная линия для всего, чем он занимался. Он начинал с сухой структуры, просто с наведения порядка, с выстраивания вот этих парадигм, а потом во всех, во всяких тонкостях и отклонениях от этой структуры видел исторические процессы и дальше выстраивал… Эта связь синхронии с диахронией — вот эти знаменитые тезисы; еще какие-то, по-моему, у него одни [62]. Ну в общем, надо сказать, что там, конечно, народ развлекался как мог. Сектор создали, можно было произносить слово «семиотика», хотя никто не понимал, что это такое, и до сих пор, по-моему, мало понимают. Например, Боря Успенский с Ритой Лекомцевой опубликовали там тезисы о семиотике карточной игры [63]. Потом еще был Саша Пятигорский, он со своими восточными философиями там что-то придумывал. Таня Цивьян — тоже туда же сразу [64], хотя она еще совсем молодой аспиранткой была. Ну, в общем, кто как мог. И конечно, люди, которые воспитаны на классической науке, на это смотрели как на настоящий шабаш. Институт остальной смотрел на нас немножко как на странных людей.

А когда началось все это подписантство [65] — ну, в принципе, странно смотрел, но все-таки терпимо относился. Никакой прямо вражды не было. Ну, немножко так…

Институт славяноведения действительно был замечательный. Исаак Иосифович [Ревзин] говорил, что это волшебный институт. Ну, правда, когда всюду уже начались всякие подписантства и репрессии, когда из Института русского языка выгоняли людей, когда выгнали Панова [66], когда Апресяна выгнали, — у нас же в институте ничего этого не было. Я не знаю, как это удавалось. Это был оазис какой-то.

В институте никаких таких специальных репрессий не было, но они должны были как-то реагировать на это. Там были люди вполне такие, особенно среди историков, совершенно правильные, идеологически подкованные; и там было партбюро, естественно. Они устраивали так: вызывали на заседание (партбюро и дирекция вместе, не знаю как) этих подписантов, и тем нужно было сделать вид, что они покаялись. Но как они каялись! Я не знаю про других, я слышала только рассказ про Владимира Николаевича. Это стало потом всем как-то известно, что, когда вызвали Владимира Николаевича (вот нашли, конечно, кого прорабатывать!) и что-то его спросили, он выслушал их и потом произнес речь, наверное, на полчаса, не меньше. Вообще он очень молчаливый был. А там он сказал все, назвал своими именами: как он относится вообще к Советской власти, ко всему, что делается у нас. Просто всё! Они сидели, открыв рты: они никогда ничего подобного не слышали, потому что таких слов не говорили. Никто вообще себе не мог этого позволить. И вот они его выслушали, Владимира Николаевича, потом сказали ему: «Ну что же, спасибо вам за откровенность». И он ушел. Вот и все.

А еще нельзя было защищать диссертацию. То есть не было такого запрета защищать диссертации, но нужны были характеристики. А характеристику, конечно, таким людям не могли подписать, потому что она где-то там в райкоме утверждалась, партбюро, то-се. Поэтому Вячеслав Всеволодович защищал в конце концов в Вильнюсе, а другие… Ну, по-разному все получалось. Дима Сегал уехал просто.

Там у нас не было ни одного члена партии и считалось, что это нехорошо, надо было, чтобы хотя бы кто-нибудь был. Стали уговаривать бедного Исаака Иосифовича Ревзина, который на это сказал: «Знаете, я уже и так еврей!» Больше даже никого не уговаривали, потому что это было совершенно невозможно, чтобы кто-нибудь из этой публики вступил в партию. Ну, просто даже никому в голову не пришло бы это.

— Я в первый раз когда его увидел, — говорит Николай Перцов, — это было месяца через полтора после того, как нам Шиханович сообщил, что наше лингвистическое образование мы должны начинать со знакомства с двумя современными лингвистами: Мельчуком и Зализняком. Мы, кроме Поливановой и еще двух-трех девиц с нашего курса, не знали эти фамилии. Какие-то украинские, вроде как несерьезно звучащие. Это не Гумбольдт, не Соссюр, о которых мы уже знали! И через полтора месяца я его увидел на симпозиуме по структурному изучению знаковых систем в 1962 году, в декабре. Я увидел в программе: Зализняк. Думаю: «Нам Шиханович сказал, надо Зализняка слушать». Но тема доклада — «Семиотика знаков уличного движения». Я подумал: «Что же это такое? Лингвист молодой, которого Шиханович нам рекомендует, занимается такими странными вещами!» Ну поскольку Шиханович сказал, что надо знакомиться и что мы должны ходить на этот симпозиум, я решил, что Зализняка не упущу.

Появляется на сцене человек — красивый, молодой — и начинает тонким голосом, сбивающимся на фальцет, что-то такое изящное рассказывать про знаки уличного движения. По-моему, у него какой-то транспарант висел, чтобы показывать эти знаки. Видимо, он дома на ватмане это начертил. Он уже не был старшекурсником, нет, но выглядел совершенно как старшекурсник. Его некоторые случайно на «ты» называли. Я уже знал немножечко о его выдающихся успехах на ниве изучения языков, но первое впечатление — двойственное: замечательный, интересный молодой человек, но почему я должен знакомиться с тем, кто говорит о такой странной вещи?!

«Стремление к наведению порядка — очень важная его черта»

В École Normale студенту Андрею Зализняку предложили преподавать русский язык тем, кто хочет его изучать. 14 ноября 1956 года он записывает в дневнике:

Наконец реально начинается учебный год. И сегодня мой первый урок для учеников École Normale, пожелавших заниматься русским языком, — он же начало всей моей преподавательской карьеры (но мне тогда это еще даже отдаленно не приходит в голову, — добавляет он позже).

Об этом же Зализняк говорит и в беседе с В. А. Успенским:

— Началом русистики синхронической были мои первые занятия в École Normale, когда я стал задумываться, как лучше изложить им русские склонения.

В 1960 году вышел русско-французский учебный словарь Зализняка с кратким грамматическим очерком русского языка [67].

В словаре всего 10 тысяч слов — не так уж и много, — пишет лингвист Александр Пиперски в некрологе [68]. — Но почти при каждом слове стояли какие-то непривычные пометы: дуб1c, поток3a, фонарь2b.

Что это за странные надстрочные символы и зачем они нужны? Все ведь со школьных лет и так знают, что дуб, поток и фонарь — это второе склонение, и объяснять тут нечего.

Однако для полного описания русского языка этого знания недостаточно. Чтобы убедиться в этом, образуем родительный падеж единственного числа и именительный падеж множественного числа:


нет дуба — есть дубы,


нет потока — есть потоки,


нет фонаря — есть фонари.



Видно, что в окончаниях этих слов появляются разные буквы (в одном — «а» и «ы», в другом — «а» и «и», в третьем — «я» и «и»), да и с ударением все очень непросто: у слова дуб оно падает то на окончание, то на основу, у слова поток оно всегда на основе, а у слова фонарь — всегда на окончании, если только это окончание не нулевое. Именно это и выражают пометы. <…> Эти примеры демонстрируют только небольшую часть тех сложностей, с которыми мы сталкиваемся при описании русского склонения и спряжения, — и не случайно грамматический очерк, в котором все это подробно описывается, занимает 150 страниц в конце словаря».

— Всех удивлял этот поворот в Зализняке от индоевропеистики, которой он занимался и обучался в Париже, к сугубо русской тематике, — говорит Светлана Михайловна Толстая. — Он совершенно не слушал никаких этих курсов: ни современного языка русского, ни исторической грамматики, ни диалектологии — ничего. Все это было совершенно ему даже как-то не интересно и далеко от него. А интерес был к структуре языка. И он даже говорил, что его интересуют не языки — при его владении столькими языками его языки не интересуют: его интересует язык вообще, что это за устройство такое. А уж таким можно заниматься, я думаю, только на своем языке, вряд ли на каком-то другом — как бы ты его ни знал, этим заниматься невозможно.