Истина существует. Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников — страница 38 из 51

«Так нервничал, что даже кричал»

— Папа часто рассказывал за столом какие-нибудь интересные истории, — говорит Анна Зализняк. — Ну, все более-менее про язык: про грамоты или про что-то еще. Часто довольно рассказывал и очень сердился всегда, когда его перебивали. Ну, за обедом иногда приходится: в тарелку это положить, это спросить, будешь ли это или будешь это — и, если он говорил, его очень сердило, когда его перебивали вот такими глупостями. Сердился и переставал рассказывать. Дальше уже ел молча.

— Ну, кстати сказать, — рассказывает мне Елена Александровна Рыбина, — Зализняк очень взрывной был. Было два случая (он, правда, потом извинялся), когда он взрывался просто вот невероятно.

Один случай был — это на старой нашей базе, в моем кабинете, где мы постоянно сидели. Это было его место пребывания на базе, когда он приходил. Там диван — он очень любил комфорт такой вот, бытовой, чтобы было комфортно сидеть, уютно и прочее. Вот, и что-то он… Это было послеобеденное время, где-то часа в три, в четыре. И он как-то устал и как бы задремал. Ну, пускай поспит. И я вышла, его закрыла на ключ. Вы не представляете, что было! Я из хороших побуждений, чтобы его никто не потревожил, да? Когда Зализняк попытался открыть — и не открывается, я уже не помню, как я там услышала, может быть, крики и вопли. В общем, я открыла, и он устроил такое просто, что его заперли… То есть у него просто в этот момент… Видно, ну, бывает же, человек в ярость приходит от чего-то. Ужасно он орал, просто как бешеный. Но потом извинялся.

Это давно было — где-то, там, конец восьмидесятых, может быть. А другой случай не помню.

— Андрей никогда не впадал в ярость, нет, — говорит мне Елена Викторовна Падучева. — Он просто нервничал иногда сильно. Так нервничал, что даже кричал.

— Он ужасно злился, — вспоминает Анна Зализняк. — Когда либо мама что-то не так делала, либо я что-нибудь не так делала. Грозно кричал что-нибудь. Я сейчас не могу вспомнить ничего, кроме сюжета с телефоном: допустим, папа со мной просто разговаривает о чем-нибудь, звонит телефон, и, допустим, мне. Я ухожу говорить по телефону и прихожу, поговоривши, через полчаса или через час. Надо было сказать: «Папа, я пойду поговорю по телефону». Но потом я научилась, когда кто-то звонил, говорить: «Подожди секунду». Он тогда ничего. Вот, это был предмет для воспитания меня, что так делать нельзя. И вообще, телефон был страшный враг, потому что он мешает разговаривать. И даже была шутка, что, если хочешь поговорить с дочерью, надо выйти в автомат, позвонить ей по телефону, и тогда уже никто не помешает.

Папа очень гневался, когда был молодым. Потом это прошло бесследно. Наверное, постарел. Прошло, когда я там уже не жила, только приходила. И, наверное, когда я не жила в той квартире уже, таких скандалов не было.

Еще его раздражало, когда человек неправильно отвечает, и в этом выражается какая-то грубость, бестактность или что-нибудь еще. По отношению к нему — невнимательность или бестактность. Вот это его страшно задевало. И обсуждения были всегда одинаковые: «Что ты сказала?! Я скажу, что ты имела в виду. То, что ты сказала, значит то-то и то-то!» Вот такие разговоры были бесконечно. Ну, в детстве.

— По мелочам каким-то расстраивался ужасно. Ругались мы страшно, — говорит Елена Викторовна Падучева. — Из-за того, что у меня не хватало терпения его слушать.

— С мамой было незабываемое, — продолжает Анна Зализняк, — когда мама пыталась водить машину. Мне было лет десять-одиннадцать, может, двенадцать, и мы ездили на машине где-то по окрестностям, почему-то мы ездили в город Верея или куда-то в Суздаль. Может быть, это была одна и та же поездка, может быть, две разных, не помню. И где-то на каких-то проселочных пустынных дорогах папа давал маме — она научилась, у нее даже права были — поводить машину. Кончалось это все время одним и тем же: какое-то время она вела машину, потом что-то делала не так, мы останавливались, они выходили из машины, и часами шло объяснение, что было неправильно. А я сидела одна в машине и скучала. У меня было такое ощущение, что это происходило бесконечно долго. Папа ругал маму, что она сделала что-то не так. Не просто сказал, что надо было не так, а так. Я не помню содержания этих поучений. Не помню; наверное, даже и не слышала, но общая тональность, общая идея воспитательная… Кончалось это тем, что папа садился за руль и больше маме руль не давал. Это было неоднократно, я помню. Но мама потом и не настаивала на том, чтобы водить машину, как-то довольно быстро бросила эту затею.

Со своей мамой тоже были всякие разборки. Папу раздражало, что она что-то спрашивала. Например, была постоянная история: когда кто-нибудь приходил в гости, папа обычно выходил провожать этого человека, и баба Таня всегда спрашивала: «Ну, ты когда вернешься?» И папа так: «Не спрашивай меня, когда я вернусь, когда я иду провожать человека! Нет! Вот когда вернусь, тогда и вернусь!» Причем баба Таня спрашивала чисто механически, для порядка. А вот этот именно вопрос, во-первых, бестактный по отношению к гостю, а во-вторых, он не хочет себя связывать.

— Вячеслав Всеволодович мне рассказывал, — вспоминает Светлана Леонидовна Ивáнова, — что Андрей ужасно не любил, ужасно охранял свое личное пространство и просто ненавидел, если кто-то спрашивал его: «А что ты сейчас пишешь?» или «А куда ты сейчас идешь?» — ну, что-нибудь такое. Просто, он говорил, Андрей прямо из себя выходил!

Я думаю, даже вопрос «Что ты сейчас пишешь?» — он на разных стадиях может быть очень личным, когда нельзя спрашивать, и наоборот, человек хочет, чтобы спрашивали, или даже без вопросов рассказать. Зависит от стадии: что-то зарождается, и лучше не сбить, получается-не получается, и лучше не сбить, а там уже финишная прямая.

— В моем присутствии никогда такого не было, — говорит Алексей Гиппиус. — Он владел прекрасно эмоциями, поэтому, если на кого-то и гневался, то я не помню, чтобы этот гнев как-то проявлялся. Хотя нет, были случаи, когда в Новгороде какие-то настырные журналисты его доводили до таких эмоций, которые ему приходилось сдерживать. Но он просто уходил, прекращал назойливое общение.

«Появлялся и исчезал при первой же возможности»

— Образ, который возник в первые годы, — вспоминает Максим Кронгауз, — был какой-то такой: человека, не склонного к общению вне лекций. Перед лекциями или между лекциями Андрей Анатольевич сидел не на кафедре. Чтобы не общаться. Он скрывался на каком-то этаже — обычно лекции были на девятом, а он был на восьмом или на седьмом. Особо любопытствующие студенты вроде меня находили его и задавали ему там вопросы. Не могу сказать, что он получал от этого удовольствие, но тем не менее отвечал.

Это желание скрыться, быть незаметным вне лекций — очень, как мне кажется, характерная черта. На лекциях он был необычайно дружелюбен и чувствовалась эмпатия, а вот вне лекционного общения он, скорее, ускользал. Нам удавалось находить его на каких-то нижних этажах, потому что старшие товарищи нам раскрыли эту тайну.

Но потом этот образ изменился. В конце и мы осмелели, и наш курс, видимо, ему нравился — он с удовольствием откликался на какие-то приглашения. В частности, отпраздновать диплом, участвовал в каких-то лингвистических походах, таких локальных и в больших тоже, которые организовывали Мельчук и Лена Саввина. Даже, по-моему, какой-то был наш локальный, небольшой поход, и он тоже с удовольствием в него ходил.

Так что, собственно, вот это некое противоречие имело место: уже со знакомыми людьми, которые ему были, по-видимому, приятны, он с удовольствием вступал в какие-то отношения и разговоры.

— В Инславе, в старом здании, — рассказывает Константин Богатырев, — была одна комната, где люди должны были присутствовать, где не хватало даже стульев, не говоря уже о столах. Зализняк иногда появлялся и исчезал при первой же возможности.

— Вот этого он не любил чрезвычайно, конечно, — говорит Леонид Бассалыго, — вот этих всех заседаний. Это нож острый для него ходить. Не на научный доклад, не на семинар, а вот именно на какие-нибудь заседания. Административной жилки в нем не было вообще. Если я не ошибаюсь, он никогда и не занимал никакой должности. К счастью для него.

— Он почти всю жизнь проработал в нашем институте, — добавляет Савва Михеев, — но в отделе совсем не появлялся. У нас очень часто, всегда доклады, практически каждую неделю. И Андрей Анатольевич приходил на те, которые ему интересны, ну, может быть, раз в месяц. Он любил после доклада быстро сбежать.

После его книги о «Слове о Полку Игореве» стала приходить просто прорва всего — всякие книги, этому посвященные, множество людей звонило, писало с просьбой дать адрес или телефон Андрея Анатольевича. Мы его старательно оберегали. Я не помню случая, чтобы Андрей Анатольевич сказал: «Да, дайте мой телефон!»

— Вообще он очень умел без травматизма приспосабливаться к отсутствию чего-то, что ему нравится, — говорит Анна Зализняк, — но не переносил необходимости делать неприятные вещи. Он легко терпел лишения того, чего нет, но совершенно не переносил наличия всяких неприятных обстоятельств. Я помню, в моем детстве было два слова, которые были символом зла: это ученый совет и техосмотр. Это то, что в жизни непереносимо. Вот ходить на заседания терпеть не мог.

— Он вообще старался не проявлять, особенно на первых порах, свои чувства, свое отношение к чему-то, — вспоминает Елена Александровна Рыбина. — И вот еще тоже первые годы, когда была общая столовая, когда появлялись некоторые люди в экспедиции, — нормальные, хорошие люди, киношники какие-нибудь или археологи старшие, которые в Новгороде бывали, Зализняку с ними не очень комфортно было в общении. И я у него была такой стеной, закрывая, так сказать, общение. Вот очень хорошо помню, как сидим за длинным столом в столовой — я обязательно должна была сидеть с той стороны Зализняка: то есть он, потом я, а дальше уже все остальные.