Истина существует. Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников — страница 44 из 51

— Довольно большое число лет не было заведено, чтобы я наносила им визиты в Москве, а мы именно общались с ним в Новгороде, — рассказывает Марина Бобрик. — Разговаривали о людях и о деле, потому что у него, мне кажется, было две важнейших вещи в жизни: язык и люди, ну, то есть язык и человек, соответственно, языковедение и человековедение. По-моему, это его термин. Мне кажется, он и придумал «человековедение». Ну, с языком всем понятно. Он никогда себя не называл ни славистом, ни историком языка, ни индоевропеистом — никем вот таким: он всегда говорил, что он лингвист. И в этом был действительно ухвачен центральный смысл того, что он делает, потому что в каждой этой отдельной области ему было интересно, как существует язык вообще. А про людей ему, конечно, было все очень интересно. Наверное, даже большая часть его разговоров о людях — ну, такое перемывание костей бесконечное. Бесконечное перемывание костей в очень хорошем смысле: осмысление, почему люди вообще делают то и это, какие они — и при этом с позиции, конечно, абсолютной порядочности и благородства. Так что меня никогда не коробило от этих разговоров, у меня не было ощущения, что мы занимаемся сплетничеством каким-то. Елена Викторовна уже потом, когда начались посещения их дома, иногда пробовала подтрунивать над этим его человековедением, но потом и сама плюхнулась в него благополучно. И это было очень интересно. Его оценки людей — это были какие-то общие знакомые или, наоборот, какие-то общезначимые личности здешней жизни общественной — с полной благожелательностью, потому что человек абсолютно благожелательный. Оценки бывали разные, да. Но не было ощущения недоброжелательности. Какое-то было понимание жизни в ее разных красках и проявлениях, тенях более глубоких и менее глубоких.

— Самое вкусное в наших разговорах — вспоминает Изабель Валлотон, — это было человековедение. «Давайте что-нибудь о человековедении». Это не мое слово, это его термин.

Людей обсуждать любил очень! Это мы всегда, это был регулярный спорт. Мы редко сидели с ним в кафе, а когда сидели, надо было сидеть рядом и смотреть, кто там проходит, и это обсуждать. Ну, всех обсуждали. Могла присутствовать некая доля насмешечки, но это всегда было с большой любовью. Нет, это было ему совершенно не чуждо!

Он мог сказать, допустим… У него были какие-то суперинтеллигентные друзья, которые его любили таскать по четырем музеям в день. Он мог потом с любовью сказать: «Я уже подыхаю от возвышенного». Но никогда плохого — он не поощрял. А с насмешечкой можно было все что угодно и всех, кого не лень.

Он очень любил обсуждать разницу между мужчиной и женщиной. Например, в Новгороде он мне что-то скажет, чего ему хотелось бы, а я, естественно, встаю и это достаю. Он говорит: «Ну, я же абстрактно тебе говорю, что же ты вскакиваешь». Он меня долго уверял, что нам, женщинам, надо что-то делать, а мужчинам можно абстрактно рассуждать и никаких конкретных мер не принимать.

Про женщин у него была мечта — это, мне кажется, можно рассказать — мечта найти мягкую женщину. У него был такой идеал, что женщина должна быть мягкой. А я всегда издевалась над ним, потому что с Леной он, конечно, попал на мягкость. Мне всегда хотелось ему доказать, что я мягкая. Он говорил: «Нет, ты жесткая!» Мама его была мягкой.

Ему было интересно понять женщин. У нас было такое сравнение: он держит шкаф с подругами, каждая в своем ящике, и, когда он открывает ящик, подруга должна быть на месте. Они должны были всегда быть готовы.

Можно было и своих учеников обсуждать. У меня в этом году был такой маленький, очень одаренный — ему бы понравился. Можно было бы такого зверенка описывать. Все звери у нас были. Зверятник. «Кто там в твоем зверятнике обитает?»

Еще у нас было с ним монстроведение. Владимир Андреевич Успенский проходил по этой категории! Ну, любимый монстр, но все-таки монстр. Про Успенского рассказывал, что они куда-то ехали, ехали, и ему было хорошо с Успенским (все, благодать!), и вдруг Успенский ушел, потому что захотел пить чай. А это казалось Зализняку совершенно чудовищным, что желание какого-то глупого чая, который никому не нужен, может прервать такую прекрасную беседу. Потому что он же вообще мог очень аскетично жить. Ему ничего не надо было. Что другие люди могут так мыслить — считать, что чай важнее всего, что у них есть сейчас, — его глубоко поражало. Про Успенского он жалел, что у него теперь меньше времени. Я знаю, что он всегда очень сильно любил разговоры с ним. А в чем суть этих разговоров, он особенно не передавал.

О женщинах он говорил, что они не совсем монстры. По крайне мере, не все.

Науку редко с ним обсуждали. Если у меня был какой-то вопрос по этимологии — да. Это был главный страх: кто-нибудь подходит и на ухо меня спрашивает: «Что вы там с Зализняком обсуждали?» Ничего не обсуждали. Ничего!

— Ему было интересно, в том числе и слушать тоже, что вообще редко бывает, — говорит Анна Зализняк. — Хотя, конечно, ему было интереснее самому говорить. Была даже такая формула: все мужчины одинаковы, все одного хотят — чтобы он говорил, а она слушала. И главное достоинство женщины — умение слушать.

— С ним было очень хорошо, — рассказывает Елена Александровна Рыбина. — Интересно. Мы разговаривали и о книгах, и о разных вещах. Ну, последнее — ему было интересно Дину Рубину читать. Вот это мы обсуждали, я ему даже покупала. У Янина дома в Новгороде библиотека есть, он каждое лето приезжал и приходил, брал книги какие-нибудь себе читать.

Всю эту церковь Зализняк, конечно, не принимал и так немножко относился — даже не знаю, как сказать, все будет не точно — иронично. Потому что как-то все его окружение — ну, не все, но очень многие — стали просто такими вот истинно верующими, такими фанатами, что ли. Он как-то к этому относился снисходительно-иронично. Нет, он никогда ничего не осуждал, вот это точно.

— Я сдала что-то не так, как я хотела, и поехала к Зализняку в Институт славяноведения, — вспоминает Елена Шмелева. — И мы стали разговаривать. Я страшно боялась с ним разговаривать, но он как-то так вел разговор, что мне казалось, что я умная, остроумная, обаятельная и замечательная. Потом я убедилась, что это вообще свойство великих людей. Вот Зализняк так разговаривал.

«Концентрировать внимание, как лазерный луч»

«13 июля 2000 года в ходе археологических раскопок в Новгороде, ведущихся под руководством В. Л. Янина, из напластований 1-й четверти XI века была извлечена уникальная находка — кодекс (триптих) из трех навощенных дощечек с сохранившимся на воске текстом. Четыре внутренние поверхности, покрытые воском, служат страницами кодекса, две внешние — обложками. <…> Кодекс содержит два рода текстов: 1) основной текст (два псалма) — легко и надежно читаемый (за вычетом отдельных букв) текст на воске; 2) „скрытые“ тексты (псалмы и другие сочинения религиозного характера) — восстанавливаемые с чрезвычайным трудом и без полной надежности; это тексты, непосредственно процарапанные по дереву или сохранившиеся в виде слабых отпечатков на деревянной подложке, возникавших при письме по воску. Общая длина скрытых текстов во много раз больше, чем длина основного текста, — пишет А. А. Зализняк в 2003 году [110]. — Новгородский кодекс оказался совершенно уникальным памятником, где на крайне ограниченном пространстве из четырех страниц нагромождены следы целой серии интереснейших древних текстов. Но доступ к этим текстам беспрецедентно труден. <…> Новгородский кодекс представляет собой род палимпсеста. Однако от обычных палимпсестов (где наложено друг на друга два-три текста, изредка несколько больше) он отличается тем, что „слоев“ в нем во много раз больше. Этот особый частный случай палимпсеста можно назвать гиперпалимпсестом. Работа с Новгородским кодексом аналогична, таким образом, попытке прочтения копировальной бумаги, использованной много раз. <…> Указанные выше обстоятельства создают совершенно особую ситуацию, в которой прочтение текста в обычном смысле слова (т. е. в таком, как для нормальных рукописей) вообще невозможно. <…> Нам неизвестны какие-либо прецеденты прочтения гиперпалимпсестов. Соответственно, не было возможности применить здесь какую-либо готовую методику и приходилось самостоятельно вырабатывать и самые приемы работы».

Анна Зализняк: А потом еще была с глазами операция, в восьмом году. Папа же себе испортил глаза на этом кодексе и стал терять зрение, ходил в очках. Нужна была операция. Ее сделали. Хотела сказать: «И сейчас все хорошо»… Все время говорю в настоящем времени.

— Кодекс выкопали на Троицком раскопе в 2000 году, — рассказывает Алексей Гиппиус. — В земле он лежал полностью сохранившийся, но, к сожалению, пострадал при находке: долбанули лопатой. Было четыре странички восковых, на которых сохранился текст Псалтыри. И под ними дерево, которого, безусловно, касалось писало, прорезавшее воск. Ну, и возникло представление, поскольку воск существовал уже отдельно от досок, от поверхности деревянной, что на дереве видно все то, что много раз было прочерчено. Много десятков раз там прорезались разные тексты.

— Чудовищная история совершенно случилась, когда нашлись церы [111], — вспоминает Борис Андреевич Успенский. — Я не помню, как нашли церы. Я помню, как их показали по телевидению, и было видно, что это кусок Псалтыря, и видно, что это текст старый. Ну, вообще, уже находка замечательная. Потом выяснилось, что под этим псалмом написаны другие псалмы, не совсем те же. Ну, с этим как-то согласилась научная общественность. Хотя это Зализняк видел. Я не знаю, видели ли другие, читали ли, — это как текст под копирку, который надо прочесть. То, что на копирке. Не под копиркой, а на копирке. Но потом Андрей Анатольевич стал читать тексты на обрамлении, на этих дощечках цер, и прочел. И сейчас этого нету, потому что после реставрации это не читается. Это исчез