В общем, он потом ушел от этой темы, бросив ее. Он ей занимался несколько лет. Лет семь, мне кажется. Ведь, как сказать, может случиться, что будут какие-то находки, где подтвердятся какие-то вещи. Мы же не знаем. А может, с большей вероятностью, и не случится этого. Но почему же человек с такими заслугами не может высказать свое мнение? «Ну да, вот я вижу, а вы не видите». Такой случай.
Мы с ним об этом не говорили, но, мне кажется, он расстраивался.
— Был период большой, когда он делал все, что мог только сделать, чтобы пробить скепсис теми средствами, которые у него были, — рассказывает Марина Бобрик. — В публикациях он подробно описывал процедуру, как он делает, старался это проиллюстрировать. Но с определенного момента он понял, что это не работает, не пробивает. И после рецензии скептической, уже после его доклада на съезде славистов в Любляне — там он делал доклад о Кодексе [112], и вскоре после этого в итальянском журнале Russica Romana появилась крайне скептическая статья Красимира Станчева, болгарского исследователя, — после этой статьи Зализняк написал ответ на эту критику, а потом не стал этот ответ публиковать. Мне он тогда сказал: «Я написал этот ответ для себя, чтобы проверить, есть ли мне что ответить». Он убедился в том, что ему есть что ответить. Ответ действительно очень сильный, но публиковать он его не стал. Потому что сопротивление слишком массивное было: кроме Марфы, Светланы Михайловны, Изабель и меня, Елены Викторовны и Анюты, он больше не встречал поддержки ни с чьей стороны. Ну, и Светы Савчук — вот этих людей, которые непосредственно участвовали. Ни Рыбина, ни Янин, ни Алеша Гиппиус — никто!
Что ему точно было чуждо (это мы все знаем) — дух полемики, участие в полемике было ему против шерсти абсолютно. Позитивное действие, так сказать, научное творчество — это сколько угодно, витальную силу он мог проявить, а вот в полемику он не стал вступать. И он закрыл после этого эту тему.
И сейчас, когда мы с Марфой описываем его архив, папки, которые в кабинете стоят в два ряда в шкафу, — папки, касающиеся Кодекса, буквально задвинуты во второй ряд. Он больше не хотел к этому никогда возвращаться, решив, что это тупиковый путь, что он впервые в жизни не смог установить контакт с научной аудиторией.
— Как-то раз я привез Андрею Анатольевичу какие-то бумажки, — вспоминает историк Савва Михеев, — может быть, из института что-то, не помню. Я захожу, а он говорит: «А я вот нашел параллель к Кодексу». Не помню, что точно это было: какую-то фразу в каком-то источнике он нашел как параллель к своим скрытым текстам. Давным-давно ничего не слышно было про Кодекс, и тут вдруг неожиданно я от него это слышу. Это был, наверное, какой-нибудь 2015 год примерно. Просто поделился находкой, подразумевая, что это подтверждает, что скрытые тексты есть, и зная о том, что я отношусь к скептикам.
— Про Кодекс, — рассказывает Анна Зализняк, — мне папа года два назад, вот недавно относительно сказал, что вообще надо бы как-то сохранить эти все материалы, потому что все то, что на электронных носителях, через какое-то время уже нельзя будет прочесть. И поэтому надо это как-то напечатать. Ну, с Кодексом печальная история, потому что его же не признали. Научная общественность не признала и считает, что это папа все выдумал. Но я уверена в том, что это не так и что когда-нибудь научная общественность это признает.
Он был необычайно этим увлечен, то есть это просто было совершенно невероятное открытие этих букв! И он же ставил эксперименты: там было несколько человек — Света Савчук, Лена Гришина и Изабель, которые прочитывали то же самое, что он. И это было ощущение невероятного открытия. Но когда оказалось, что общественность этого не признает, он в какой-то момент перестал этим заниматься. У папы такая удивительная была способность — он умел отказываться от каких-то даже очень нужных ему, важных вещей, но отказываться без травматизма. Это то ли какой-то такой аскетизм, то ли какое-то иное свойство: он как-то просто перестал этим заниматься.
Вот он точно так же легко когда-то отказался от машины. Он очень любил водить машину: сначала это был мотороллер, потом знаменитый «Москвич» (купленный, кажется, на гонорар за тот самый русско-французский словарь), потом появился пикап «Жигули». Все это сопровождалось типичными советскими проблемами: ремонт, техосмотр, да и сама покупка — все было не просто так. И в какой-то момент, в конце 1970-х, машину пришлось продать. И он совершенно спокойно это пережил: нет — и нет. И впоследствии никогда не возникало желания еще поводить.
От продолжения работы с Кодексом он отказался потому, что видел, что не верят люди. Не хотел сражаться за то, что считал правильным. В итоге он сказал, что нет — и нет. Но из того, что он сказал, что надо это сохранить, ясно, что он безусловно был уверен, что все так и есть и это когда-нибудь будет ясно людям. Ну, у него были и другие занятия: «Если не хотят, то тратить свою жизнь на то, чтобы их убеждать, я не буду». Допустим, он нашел, открыл — хотите, берите; не хотите — вам же хуже. Как-то так.
Я считаю, что он абсолютно правильно сделал, потому что действительно по отношению к Кодексу в научной общественности сложилось такое «хы-хы»-отношение: «Ну, Зализняк, хы-хы, немножко того». Хотя я считаю, что такой фантастический текст, который он прочел, что, если бы он его сам придумал, этого одного само по себе достаточно для того, чтобы… Человек гениальный такое сел и придумал просто из головы. Но почему-то у научной общественности сложилась ухмылочка такая противная, с чувством превосходства. Я ее встречала у разных людей, к сожалению. И была конференция, «Маргиналии», одна из первых, в Каргополе. Наверное, это был 2010 год, и там Марина Бобрик делала доклад про Кодекс. Про ереси — это же какое-то течение в христианстве. Это не просто поэзия — Лидов про это писал: эти тексты обнаруживают некое течение христианства, какое-то неканоническое. То есть это для всех историков религии и культуры очень важный документ. Марина делала доклад про что-то такое филологическое на тему Кодекса. И ее доклад был встречен ледяным молчанием с хихиканьем.
В общем, это было ужасно! И причем общий был настрой у аудитории, — ну, у тех, кто вообще в курсе был, — там была разная публика, в том числе и лингвисты наши тоже «хе-хе-хе», с усмешкой такой. И Гиппиус так считал. Это папу, конечно, расстраивало, да. Гиппиус не принял этого открытия.
И когда мы обсуждали, когда мы встречались на Соколе и обсуждали наследие: что можно опубликовать, — Гиппиус там был, и, когда речь шла про Кодекс, Гиппиус мертво молчал просто, сидел вот так.
Это феноменальное папино свойство, что он из этой ситуации вышел без травматизма для себя и ее преодолел, потому что это ужасное было такое общее снисходительное хихиканье, что он немножко это... того.
— Андрей на самом деле был скромный человек, — говорит Анна Поливанова. — Чтобы понять, что я имею в виду, я позволю себе сказать, что Андрей считал, что мой главный недостаток — это нескромность. И говорил: «„Кирпич“, и ты прямо въезжаешь под „кирпич“, а я так никогда не могу». Я говорю: «Как, ну здесь же удобно поставить машину! А вы бы где поставили?» Он говорит: «Где угодно, но не под „кирпичом“». Так вот, Андрей не хотел показывать свою радикальность в науке. Ему было важно не оскорбить никого. Не пойти наперекор. История с Кодексом в конце концов про это же.
Вот почему он не под «кирпич» — это мама его так воспитала. Татьяна Константиновна — удивительный совершенно человек, прекрасный, не знаю, еще какой, — лучезарный. Но это не недостаток, это, наверное, великое достоинство человека: она чрезвычайно скромная и смиренная. И Андрей, по-видимому, мамой своей так воспитан, что под «кирпич» не надо. А в науке, кроме того, что он так воспитан и выпендриваться ему не по шерстке, я думаю, что он еще берег свои силы.
Задираться не хочется, понимаете? Он говорил: «Не люблю публичных всех этих штук», — идти против толпы.
«Совокупный ученик, — видимо, главный ученик»
— У меня такое ощущение, что у Андрея не было учеников почти, — говорит Леонид Бассалыго. — Ну, в прямом смысле, в том смысле, что есть научный руководитель, — в этом смысле, мне кажется, у него было совсем как-то мало аспирантов, так бы я сказал. Вокруг было очень много людей, которые его слушали, знали, но вот непосредственных учеников, мне кажется, у него было немного. Ну, он строгий был, конечно, человек. Строгий в научном отношении. И у меня такое ощущение, что, видимо, не все выдерживали ученики. И, собственно, из учеников я почти никого и не знаю. Ну, [Анна] Поливанова была, конечно, в свое время, потом еще кто-то был — человека два-три-четыре, может быть. [Елена] Тугай, [Елена] Устинова. Даже не все защищались, по-моему, у него. Хотя он очень много мог дать. Такой вот факт удивительный. Потому что у Колмогорова, наоборот, было очень много учеников, огромное количество действительно непосредственных. А вот у Андрея не было.
Он об этом, по-моему, не очень сожалел. Ну, просто он очень много работал, и все, кто хотели, могли с ним беседовать, конечно. С удовольствием всем все рассказывал.
— Учеником Зализняка являемся мы все вместе — несколько поколений российских лингвистов, учившихся на его курсах и работах, — размышляет Алексей Гиппиус. — Такой вот совокупный ученик, видимо, главный его ученик. Я не думаю, что Зализняк кого-то конкретно держал за своего ученика в смысле средневекового подмастерья, который учится у мастера. Другое дело, что каждый, наверно, кому довелось слушать его и общаться с ним, старался извлекать из этого общения уроки и как-то их для себя формулировать. Когда мы, например, читали грамоты, и он для какого-то сложного места предложит красивое решение, всегда думаешь: почему сам до этого не дошел? И, как правило, причина оказывается в том, что слишком рано удовлетворился результатом. Я для себя вывел такой принцип, я его называю «треугольник Зализняка». Этот треугольник имеет три вершины: графика, грамматика и смысл. Если текст прочитан правильно, то во всех этих трех вершинах должен быть зеленый свет — такой светофор. То есть текст должен быть написан в соответствии с некоторой графической системой, принятой в свое время, не содержать ошибок против грамматики и обладать ясным и исторически правдоподобным смыслом. Если где-то, в одной и