з этих вершин есть какое-то напряжение — это сигнал, что решение еще не найдено. И главное — не поддаваться удовлетворению от собственной версии, не закрывать глаза на ее недостатки, когда кажется, вот с этой сложностью мы справились, а через это переступим: мало ли, ведь может быть какая-то шероховатость в тексте… На самом деле дефекты текущей версии — это источник продвижения вперед, и то, что в нее не вписывается, — оно-то и скрывает часто то новое и самое интересное, что заключено в тексте. Это тоже для меня важнейший урок Зализняка: надо быть готовым увидеть в тексте нечто действительно новое, что раньше не было известно, — с этим связаны многие его замечательные открытия. И смысловой критерий очень важен — ведь очень многие работавшие и работающие с древнерусскими текстами как-то совершенно спокойно переступали через него. Ну, ошибки — понятно: можно предположить, что текст написан с ошибками, такое бывает. Но главное, что люди странным образом готовы иногда мириться с бессмыслицей. И этого Зализняк, конечно, совершенно не терпел: не терпел в научном тексте, но и ожидал осмысленности от текста источника. Смысл как критерий правильности.
И еще я думаю, что презумпция правильности письменного текста, из которой он исходил, это продолжение чисто человеческого свойства — хорошего отношения к людям. Ругать коллег удовольствия ему точно не доставляло. Вот и к писцам он относился тоже хорошо, думал о них хорошо: что не надо допускать ошибку там, где можно предположить, что мы сами чего-то не знаем, а писец не ошибся.
— Я студентом писал у него курсовые, — рассказывает Максим Кронгауз. — Моя наставница Анна Константиновна Поливанова — она как бы вводила своих любимых студентов в мир Зализняка. В частности, она передавала студентов, передавала научное руководство. Если студент писал у нее курсовую, то потом она любимых — даже не лучших, а любимых — отправляла к Андрею Анатольевичу. Но я при этом жутко не хотел писать курсовые в то время и вообще заниматься научной работой. Мне было интересно учиться, и я не хотел от этого отвлекаться, считал это такой повинностью. Поэтому, по-моему, я сорвал все курсовые у Анны Константиновны, что, впрочем, не помешало ей представить меня Андрею Анатольевичу — символическим таким образом, потому что он читал у нас курсы и мы с ним и так были знакомы. И я написал, кажется, две курсовые на предложенную им тему. Писал без всякого удовольствия, без всякого вдохновения. Это были какие-то исторические штудии о распределении «е» и «ѣ». Это было мне неинтересно. Но я написал что-то — с некоторыми срывами, потому что Андрей Анатольевич увидел мою курсовую уже только на столе в день защиты. И то я опоздал на защиту. Но диплом про то, что мне не нравится, мне не хотелось писать совсем, и я писал диплом фактически под руководством Анны Константиновны. Это был диплом про современные приставки, из которого потом выросла моя книга, значительно позднее. Но формально, кажется, — я уже плохо помню — я числился как ученик Андрея Анатольевича, и, в частности, это было связано с поступлением в аспирантуру. Потому что потом я поступил к нему в аспирантуру тоже с некоторой сложностью: проблемы были с местом. Но в результате я, как ни странно, не стал писать диссертацию про приставки, а переключился на тему, близкую Елене Викторовне Падучевой, и писал хоть и не под ее руководством, но под ее влиянием, под влиянием ее статей. И написал — тоже не скоро, не сразу, а через сколько-то лет после конца аспирантуры — диссертацию по теории референции.
В годы студенческие и аспирантские, когда Андрей Анатольевич был моим научным руководителем, я задавал огромное количество вопросов — не только Андрею Анатольевичу, я вообще любил вопросы — и он на некоторые отвечал. Но точно не на все, потому что я помню, что рассчитывал на советы и рекомендации, а Андрей Анатольевич категорически не любил прямых советов, избегал их. Но иногда давал — по очень конкретным поводам. Он вообще, как мне кажется, не любил брать на себя ответственность за других людей, за их судьбы. Это ощущалось.
Что касается советов, которые он мне дал, то я их запомнил на всю жизнь. Один касался изучения иностранных языков. Я был таким максималистом во всем и смотрел все незнакомые слова — я учил тогда английский язык, читал книжку и смотрел все незнакомые слова — и расстраивался, что я их не могу запомнить. И как-то пожаловался на это. На что Андрей Анатольевич посоветовал мне, во-первых, читать литературу полегче — какие-нибудь детективы (и это правильно, как я понял потом), а во-вторых, смотреть не все слова, а только те, которые попадаются второй или третий раз и которые начинают раздражать. И действительно, когда слово тебя раздражает, ты его запоминаешь, еще не зная значения, а потом уже запоминаешь и вместе со значением. Это был чрезвычайно важный совет, который меня сильно продвинул в изучении английского языка.
А второй совет был, по-моему, к концу аспирантуры. Я уже даже опубликовал какую-то статью — правда, не на тему диссертации — и пожаловался тоже, что совершенно не могу поставить никакую задачу. Вот если задача есть, я вроде бы ее могу выполнить, а сам никак не могу сформулировать задачу. На что Андрей Анатольевич как-то легко усмехнулся и сказал, что это совершенно нормально, что и у него то же самое было и это хорошо, если к 30 годам придет умение ставить свои задачи. А пока — ну, как получается, так и получается, не надо по этому поводу волноваться. Я перестал волноваться, и, действительно, лет через десять все наладилось. А может, даже чуть раньше, когда я научился вылавливать в своих статьях какое-то продолжение и развитие.
Анна Поливанова: Моя любимая ученица слабенькая — но все-таки честная зато хотя бы — стала ходить к Зализняку на санскрит. На санскрит не много ходило: человек десять. А тут вдруг со второго семестра стала ходить какая-то девочка. И Успенский к ней пристал: «Кто вы, что вы, а зачем вы ходите?» А девочка такая радужная совершенно, она говорит: «Радоваться!» И это и Зализняк, и Успенский оценили.
Когда эти советы так произносишь, они кажутся очень банальными, но в действительности они чрезвычайно полезны, во многом именно благодаря простоте и очевидности. Когда ты их получаешь, даже чувствуешь неудобство от того, что ты сам не догадался, насколько это правильно.
В общем, действительно, разговоры с Андреем Анатольевичем были всегда очень конкретными. И с его стороны очень доброжелательными. Хотя, как я сказал, он не всегда горел желанием отвечать на множество вопросов, которые я ему адресовал.
— Формально у него были дипломники и даже, может быть, один-два раза какие-нибудь соискатели, — рассказывает Анна Поливанова. — Некоторых учеников он любил, преимущественно девочек. Но я сейчас опять скажу неприличное. Это не из лингвистической жизни. К ученикам отношение как к милой студенточке, понимаете? Милая студенточка, но которая, конечно, сдаст на «пятерку». К тому же она такая миленькая. А из серьезных учеников — ну, можно считать, что Костя Богатырев. Я не знаю, чем он теперь занимается.
И есть другое понятие ученичества, по которому у него учеников больше, в том числе и некоторые, которые делают ему честь. Это люди, которые никогда к нему не приставали. Походили на уроки — и хватит, но которые считают, что они всему научились у Андрея Анатольевича и больше никогда ни у кого ничего. Ну, у меня само понятие, что такое ученик, может быть тоже совсем неправильное. Мне кажется, что ученик — это человек, который не стал бы делать что-нибудь, что учитель считает плохим.
— Учеников непосредственных у него, в общем-то, нет, — говорит Елена Шмелева. — Мы все его ученики, но не в таком смысле, что ученик — это продолжение. Но мы все ему, безусловно, подражали. Был авторитет такой главный. Понятно, что так не сможешь, но так правильно.
— Некоторые обороты речи я заимствовал у Зализняка, — вспоминает Алексей Шмелев. — Они могли казаться странными, а мне они казались совершенно правильными. После университета я пошел преподавать в Педагогический институт и там, например, вызывая к доске, мог сказать: «Ну, извольте пойти к доске». Так говорил Зализняк. Или слово «ровно» в значении «в точности». Такое влияние на речевую практику, несомненно, было.
— Учеников как таковых — что называется, школы, — у него никогда не было, — говорит Анна Зализняк. — Именно учеников как категории, как класса никогда не было. Были отдельные люди, с которыми были отдельные отношения, — с каждым из них.
«Он говорил, что портит своих аспирантов»
— У него вообще-то Максим Кронгауз аспирантом был когда-то, — продолжает рассказывать Анна Зализняк, — и Костя Богатырев был. Максим, правда, потом писал диссертацию другую, уже не у папы. Вообще дело в том, что у него в основном были не ученики, а ученицы, и общее свойство всех его учениц — что никто из них не защищает диссертацию. Папа говорил, что на научное руководство не способен: «Видимо, у меня такое свойство, что я плохо руковожу аспирантами». Ну, не совсем так: оно не способствует тому, чтобы его аспирантки защищали диссертацию. Он обычно имел в виду Изабель [Валлотон] — [Анна] Поливанова, [Елена] Устинова, Лена Тугай все-таки защитились. И Костя [Богатырев] защитился. Но почему-то у него такая была идея, представление о своих отношениях с учениками.
Ну, это понятно: научный руководитель должен своего аспиранта понукать и держать в форме. Это нужно, а этого папа никогда не делал. И наоборот, научную работу направлять в русло написания диссертации. А у папы как-то это все расплывалось.
Я помню, как Поливанова приходила к папе еще на ту квартиру на Тухачевского. А я очень любила Поливанову, когда мне было лет пять, а Поливановой было лет двадцать, студентка. Она мне очень нравилась, и, когда она приходила к папе с какими-то научными работами, курсовыми, я просилась посидеть в комнате «тихо, как мышка». Мне разрешали, я сидела в углу тихо — присутствовала при том, как они обсуждали научные проблемы.