Тут надо сделать маленькое отступление и сказать, что за режиссёр Бортко и чего от него следует ждать, а чего нет. Он не Гофман и не глянцевый исторический живописец, он не мастер света, звука, тени и ветра, как Куросава, он не может проиллюстрировать великие сражения, как для военноисторического атласа, словно Бондарчук-старший. Бортко — очень камерный режиссёр, он уже два десятилетия телевизионный режиссёр со всем, что с этим связано: бедностью «аппаратуры», ограниченными цветовыми возможностями, привязанностью телезрителя к дешёвой музыкальной долбёжке и только что не смеху в нужных местах за кадром… Весь этот набор для дешёвых карточных фокусов Бортко приносит с собой в «Бульбу» и лишь разнообразит его, сообразуясь с немалым бюджетом, поставленными американскими мастерами недурными батальными сценами. И выглядит аппаратура сия на широком экране и с долби-звуком, мягко говоря, убого.
Но своего у Бортко не отнимешь. На бесконечных телевизионных крупных планах он заставляет актёров говорить и выкладываться так, что даже до тупицы из тупиц среди зрителей доходит смысл происходящего. Он почти подчиняет изобразительный ряд тексту, и читка этого текста актёрами с каждой минутой фильма становится всё убедительней и внятней. Ещё иногда Бортко намекает на то, что он вообще-то единственный живущий сегодня в мире настоящий мастер чёрно-белого или размытого по красно-коричневому спектру кино. Именно отказом от цвета был предопределён феноменальный успех «Собачьего сердца». Вот и в «Бульбе» каждый раз, когда вспыхивают чёрно-белые воспоминания героев, убожество некорректно подобранных цветов сменяется ясностью линий, тонкой игрой теней, выстроенным кадром, в котором обычно нет ничего лишнего. Возможно, Бортко надо просто президентским указом запретить снимать цветные фильмы, и тогда он создаст безоговорочный шедевр.
Обозначив те ограничения, которые накладывает на картину почерк режиссёра, переходим к главному, то есть, собственно, к смыслу русского текста. К тому, с чем Бортко работать, безусловно, умеет. Начатая запорожцами война постепенно втягивает нас в омут этого смысла, чтобы к финалу разодрать до крови душу.
Что такое «Тарас Бульба»? Это поэма о смерти во всём завораживающем многообразии её ликов. Смерть рыщет по этой повести всюду и находит каждого, кого может достать. Она венец и смысл жизни каждого человека — нам ли этого не знать из научения вере. И от того, когда, как и кем ты её встретишь, зависит то, как и кем ты сбудешься в вечности.
О смерти Гоголь думал постоянно, мыслью о ней пронизано всё его зрелое творчество. И во второй редакции «Бульбы» рассказал он об отважных людях, овладевших искусством хорошо умирать. Этот мотив, программно подчёркнутый речью Бульбы перед решающей битвой, Бортко улавливает с тонкостью хорошего читателя и подчиняет ему весь фильм. Остальное добро и зло тут лишь бесплатное приложение к смерти. Отсюда и вся жестокость, и весь натурализм фильма: зритель должен понять хоть на секунду своим оголливуденным мозгом, что не мешки с картоплей тут валятся, а умирают козаки, умирают по-настоящему…
По-другому не может быть: либо ты умираешь, либо ты недостоин жизни. Либо ты умер и жив, либо ты выжил и мертвец. Умирает страшной душною смертью козак-убийца. «Со святыми упокой» поют над новопоставленным кошевым атаманом — в «лыцарском» запорожском ордене он умер для мира и принадлежит отныне только «товариществу». Безответной жертвой разгоревшейся брани, в которой нет места миру и дому, умирает несчастная жена Тараса. Пуще всего боится смерти и готов хоть псом да прожить Янкель
Когда Янкель повторяет и почти что пародирует оправдание Андрием своей измены: «Чем человек виноват? Там ему лучше, туда и перешёл» — зал грохочет от смеха. Эта немудрящая философия из уст действительно блестяще сыгранного Сергеем Дрейденом «жида» выглядит абсолютно неуместной, убивающей весь высокий изменнический пафос перебежчика.
Вся «Янкелева» линия и у Гоголя, и у Бортко подчинена главной мысли. «Жид» — это не человек племени иудейского. «Жид» — это тот, кто не умеет и боится умирать, тот, чья жизнь подчинена страху за свою шкуру, умению выкручиваться из петли и умению выжить любой ценой. Абсолютное антропологическое превосходство над ним козака (заметим — без всякого расизма) тут очевидно, коль скоро козак — это мастер достойной смерти. Козак смертен и через это причастен вечности. «Жид» вечен, он обманул смерть, трижды три раза убежал от виселицы и потому вечно живёт на грани тления и смерти.
Все вышеназванные образы смерти — лишь прелюдия к грандиозному жертвоприношению, которое приносят Богу, Вере, Русской Земле и своему товариществу ведомые Тарасом герои-запорожцы. Бортко бросил вызов тупоголовой либеральной критике, перенеся на экран действительно почти буквально былинную сцену битвы под стенами Дубно, где каждый герой-запорожец последний вздох уст своих обращает в молитву о Русской Земле и вере Православной. Падают один за другим в битве не бунтовщики, не грабители и праздные гуляки, но мученики за веру, каждый из которых убивал лишь потому, что и сам повсечасно готов быть убитым.
Не козак на земле погиб от руки вражьей, но небесному святорусскому полку, без которого нет ни одной победы русской, прибыло пополнение. Встал козак в один ряд с Борисом и Глебом, Александром и Довмонтом, с героями Чудского озера и Раковора, Козельска, Бортенева, Вожи и Куликова поля, Ведроши и Орши, Казани и Молодей…
«Благодарю Бога, что довелось мне умереть при глазах ваших, товарищи! Пусть же после нас живут ещё лучшие, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!» И вылетела молодая душа. Подняли её ангелы под руки и понесли к небесам.
Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня! — скажет ему Христос, — ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал Мою Церковь».
И вот среди этого великого жертвоприношения приносит свою жертву и сам Тарас.
Сперва, подобно Аврааму, он собственной рукой заклает своего сына. И Андрий, предавший Отчизну и казацкое товарищество ради нег прекрасной полячки (впрочем, не совсем так: как и ради чего предаёт Андрий — чуть дальше мы скажем), не способен, оказывается, предать отца и выйти из почтения к нему. Только что крушивший своих собратьев-запорожцев, не оглядывающийся и весь погружённый в стихию боя, представ перед отцом, Андрий обращается в робкого агнца: сам сходит с коня и опускает оружие, дабы отец смог принести свою первую жертву и Господь усмотрел себе агнца.
Вслед за жертвоприношением Андрия и былинной гекатомбой запорожцев Бортко развёртывает отчасти зашифрованный Гоголем смысл смерти Остапа — смерти за товарищество и за други своя. Последними словами о еретиках, сказанными перед эшафотом, Остап придаёт своей казни характер мученичества за Веру.
На самом деле, это не просто мученичество, это Страсти. Бортко распинает Остапа на кресте, ему точно по Евангелиям перебивают голени, а затем прободают рёбра его. И так, должно быть, Сам Небесный Отец смотрел на муки крестные Своего Сына и приговаривал: «Добре, сынку, добре». И здесь, на своём кресте, Остап восклицает своё «Элои, элои, лама савахфани»: «Батько! где ты! Слышишь ли ты?». И вдруг в еретическом городе, на еретической площади, слитой в едином «распни», неожиданно раздаётся: «Сей есть Сын Мой возлюбленный» — «Слышу!».
Нет ни одного доброго человека, который лишился бы благодати доброй смерти. Единственное по-настоящему стоящее дополнение Бортко к Гоголю — то, что и прекрасную полячку он не лишает этой благодати: она ведь не предавала Отчизны, она, напротив, пожертвовала ради матери, отца и сограждан и шляхетской спесью, и честью девичьей. Она не коварна, не жестока, а значит — достойна смерти и умирает, как и всякий добрый человек в «Бульбе», в муках, с какими ветхий человек исторгает из себя нового. И лишь одинокий отец-воевода остаётся жить себе на поругание.
И вот, пожертвовав двумя сынами своими и справив огненные поминки по Остапу, сам Бульба заступает на порог доброй смерти. И вновь Бортко открывает слегка лишь прикрытое Гоголем. Не люльку ищет в траве старый козак — смерть свою там он ищет, заслоняя людей своих от погони и заступая на тот очистительный огонь, который в этом веке, а не в измышленном кафоляцком чистилище выжжет всю скверну, все грехи, всю пролитую кровь и оставит лишь чистое золото твёрдости веры и верности товариществу. Горит старый козак Богу свечкой и, как настоящий вождь, учит до последней минуты младших товарищей.
Не слишком ли сурово, дорогой читатель? Ты, воспитанный на «спасении рядового Райана», ты, привыкший к тому, что трупы разлетаются, как забавные куклы, а герои воскресают ради каждого нового сиквела, ты, уверенный, что не бывает боли страшнее зубной? Конечно — слишком!
Не случайно ведь каждый нулевой критик упрекает Бортко в излишней жестокости и натурализме, затмивших, якобы, поэзию Гоголя. Тут припоминают всё, включая то, что Гоголь отказывается «живописать» муки Остапа, а Бортко, якобы, это делает… Точно не знают, что отказ живописать что-либо — риторический приём усиления, и говорится о муках сына Тарасова вполне конкретно и наглядно. А отказ писать подробности для Гоголя вполне естественен — это ведь твоей спины, читатель, ремень воспитывавших по доктору Споку родителей касался лишь в случае совсем уж неприличных шалостей, а дрался ты чаще всего «до первой крови».
Встреча с болью как первым из вестников смерти опосредована для нас с тобой анальгетиками и антибиотиками. И мы, в сущности, ничего не знаем о мире, где из кожи резали ремни, где порка по субботам была частью любого здорового воспитания, где лилии цвели не только на плечах прекрасных миледи, но и на лбах, щеках и на месте отрезанных носов, где жестокое членовредительство было непременным для любого мало-мальски серьёзного смертного приговора, и где лучшим лечением раны считалась смоченная слюной земля. Наши деды во время войны ещё знали. Мы — не знаем. Как следствие — 99 % из нас, за исключением разве что тех, кого учат этому в спецчастях или в монастыре, хорошо умирать разучились. Мы утратили искусство смерти и беспомощны перед столкновением с болью.