Но мы узнаем — не знает история рода людского затянувшихся более чем на три поколения периодов «уютного и цивилизованного» житья. Не вытерпит человеческая природа столь продолжительной анестезии, даже если речь идёт о жизни только самых обеспеченных и откормленных регионов (к числу каковых наше Отечество, увы, никак причислить нам не дают). Боль и смерть прорывают самый центр нашего бытия и изольются на нас серным дождем. И ход нашей встречи с ними будет предопределён нашим искусством умирать хорошо — или неискусством, ведущим к плохой смерти.
Что делает «Тараса Бульбу» Бортко не рядовым фильмом, не заказной поделкой к юбилею и формальной программе патриотического воспитания, не только агитплакатом, бьющим в самое сердце (или что у них там вместо него — селезёнка?) нелепости украинского сепаратизма, — это именно научение правильной смерти, умение жертвовать собою ради того, ради чего стоит жертвовать, а ради остального жертвовать другими, это умение драться до последнего и, уходя, принести себя в благоугодное всесожжение Богу. Этот фильм о том, что лишь за Веру, Отчизну и товарищество можно умереть хорошо, а за всё остальное не достанет мышиной натуры для доброй смерти…
Удивительно, правда, то, что, нащупав сердцевину гоголевской повести, Бортко не показал своему зрителю её косточку, оставил в стороне тот историософский текст, который был столь важен для писателя при переработке. Эта косточка — выражаясь современным языком — конфликт цивилизаций, выписанный Гоголем с проникновением и силой.
Сечь и Польша, русские козаки и польская шляхта противостоят не просто как две конкурирующие нации, не как представители разных вер — это два мира, два космоса, две параллельных и непримиримых реальности. С одной стороны — Европа, отягощенная своим вековым культурным наследием и задушившая им в себе всякую жизнь, превратившаяся уже в кладбище имени самой себя. С другой — молодая, удалая, задорная и новая славянская сила, бьющая ключом и неостановимая никакими заслонами. Запорожское умение умирать — именно от переизбытка жизни, от ощущения силы, не сокрушимой даже смертью.
«Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придёт время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!.. Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!»
Европейский страх смерти — от того, что смерть проникла уже в жилы старых культур, уже подобралась к самому их сердцу и дышит тлением изнутри их, это страх умереть и не ожить уже никак, никогда и ни в каком облике, испытываемый, наверное, вампиром, завидевшим первые лучи солнца.
Гоголь столько души и чувства вкладывает не только в описание витальной удали козацкого товарищества, но и в картины монастырей и костёлов, ксендзов и епископов, холодных, прекрасных и пронизанных изнутри смертью, проеденных подкожным тленом.
Главная содержательная претензия к Бортко, претензия действительно по делу в том, что, прекрасно осознавая значение этой темы, он не захотел или не рискнул прикоснуться к её раскрытию. Самое значимое отступление от гоголевского текста — это не домыслы и не редактура, а полностью пропущенная в фильме сцена в костёле, в котором первым делом оказывается Андрий, когда вслед за татаркой проникает в город. Тем самым не раскрыта сама суть цивилизационной измены Андрия, не сводящейся отнюдь к любви к полячке…
Погрузившись вслед за татаркой в подземелье, Андрий, по сути, умирает, переходит в другой, параллельный мир — фантазий, теней и бесплотных призраков. Мир, где царят культурные формы и звуки музыки.
«Они очутились под высокими тёмными сводами монастырской церкви. У одного из алтарей, уставленного высокими подсвечниками и свечами, стоял на коленях священник и тихо молился. Около него с обеих сторон стояли также на коленях два молодые клирошанина в лиловых мантиях с белыми кружевными шемизетками сверх их и с кадилами в руках. Он молился о ниспослании чуда: о спасении города, о подкреплении падающего духа, о ниспослании терпения, об удалении искусителя, нашептывающего ропот и малодушный, робкий плач на земные несчастия. Несколько женщин, похожих на привидения, стояли на коленях, опершись и совершенно положив изнеможенные головы на спинки стоявших перед ними стульев и тёмных деревянных лавок; несколько мужчин, прислонясь у колонн и пилястр, на которых возлегали боковые своды, печально стояли тоже на коленях. Окно с цветными стёклами, бывшее над алтарём, озарилося розовым румянцем утра, и упали от него на пол голубые, жёлтые и других цветов кружки света, осветившие внезапно тёмную церковь. Весь алтарь в своём далёком углублении показался вдруг в сиянии; кадильный дым остановился в воздухе радужно освещённым облаком. Андрий не без изумления глядел из своего тёмного угла на чудо, произведённое светом. В это время величественный рёв органа наполнил вдруг всю церковь. Он становился гуще и гуще, разрастался, перешёл в тяжёлые рокоты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, донёсся высоко под сводами своими поющими звуками, напоминавшими тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рёв и гром и затих. И долго ещё громовые рокоты носились, дрожа, под сводами, и дивился Андрий с полуоткрытым ртом величественной музыке».
Вся история с панночкой есть, в конечном итоге, лишь следствие проникновения через эстетическое окно в душу Андрия той смерти, которую несёт с собой костёл — тогдашняя квинтэссенция европейской цивилизации.
Бортко понимает значение этого эпизода, без которого весь замысел «Тараса Бульбы» попросту непонятен. В одном из интервью он говорит: «Там есть эпизод, когда Андрей вместе с посланной татаркой попадают в город подземным ходом. Попадают они прямо в костёл. И почему-то Гоголь тратит полторы страницы текста на описание того, что увидел Андрей, который от всей этой красоты забыл о своей панночке». Но, сознавая этот смысл, Бортко устраняется от того, чтобы его показать. Или, быть может, у режиссера этот эпизод был, но потерялся при коммерческом монтаже? Так или иначе, в сцене «поминок по Остапу» есть выразительная и красиво снятая сцена уже сожжёного костёла. Тарас уничтожает ту «красоту», которая оморочила и убила его младшего сына.
Очарование в костёле — момент невозвратной духовной смерти Андрия, его измены своей вере, народу, товариществу и семье. Музыка органа заколдовывает его, и он отныне погружён в другой мир, мир духовной прелести и призрачных видений. Здесь прекрасный знаток европейской литературы Гоголь полностью меняет свою манеру письма — вместо былинного широкого сказа, пересыпанного народным юмором, над Андрием сгущается тягучая атмосфера рыцарского и готического романа. И он, и прекрасная полячка говорят не языком живых, но языком призрачных романных героев. Она делает картинные жесты и произносит патетические речи. Он отвечает речами не менее пространными и высокопарными. Он уже не козак Андрий, а Ланцелот, Тристан, Тирант Белый или кто иной из куртуазных рыцарей без страха и упрека, сражающихся за прекрасную даму…
Гоголь не случайно боялся заснуть смертным сном при жизни и проснуться в могиле. Он знает, что мир призраков силён навеять живому самый крепкий и поработительный сон. И через этот сон живых, через отдание ими своей жизни, своей души, своей крови, призраки как-то поддерживают ещё свою силу. Не иначе ведь и может стоять страна призраков, как только заманивая к себе живых и подпитываясь их хлебом (Андрий не случайно кормит поляков) и кровью.
Золотые доспехи, любовь, свадьба с воеводиной дочкой — всё это не что иное, как сон Андрия; туман, морок, прелесть бесовская застят ему глаза и высасывают соки. Не случайно, что, не замечая ничего, не смотря по сторонам, несётся Андрий с палашом на новообретённых врагов-запорожцев: «Андрий не различал, кто пред ним был, свои или другие какие; ничего не видел он. Кудри, кудри он видел, длинные, длинные кудри, и подобную речному лебедю грудь, и снежную шею, и плечи, и всё, что создано для безумных поцелуев». И Бортко блестяще передаёт эту отчужденность, нездешнесть, потусторонность Андрия в атаке.
Растерянность Андрия перед отцом объясняется тем, что, представ внезапно пред грозные очи старого козака, он резко просыпается. «Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» Гурьба призраков, захвативших в старом костёле душу козацкого сына, унеслась, развеялась вместе с гиканием и яростью погони. Обманули, обманули бисовы дети бурсака, слишком прилежно налегавшего на латынь. Не было ни панночки, ни золотого зерцала, ни воеводы, ни обещанной свадьбы, ни любовных нег, ни новообретённой шляхтеской гордости… Всё было мороком для подкормки призраков, навеянным музыкой. «Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» А были ли ляхи-то?
И вот стоит, потупившись, Андрий так внезапно и жестоко выброшенный из мира призраков обратно в свою реальность, где ждёт его лишь Отец, карающий за предательство смертью и тем, что горше смерти — горьким разочарованием: «Чем бы не козак был? Пропал, пропал бесславно, как подлая собака!». Заснул Андрий, привиделась ему полячка, сгубила козацкую душу и проснулся он в гробу лишь для того, чтобы умереть снова. «Знатный был человек! А пропал ни за что».
Знавший Европу лучше, чем все западники вместе взятые, чувствовавший дух её лучше, чем все славянофилы скопом, Гоголь испугался того, что поработит, уже поработил русскую душу европейский призрак музыки, что спит уже русская душа и видит свои видения: то себя в объятьях прекрасной дамы, то себя на коне в золотом зерцале, то себя на знатном рыцарском пиру за дубовым круглым столом на двадцать мест. Что вот уже шепчет она нечестивому суккубу в исступлении:
«— Царица! Что тебе нужно? чего ты хочешь? прикажи мне! Задай мне службу самую невозможную, какая только есть на свете, — я побегу исполнять ее! Скажи мне сделать то, чего не в силах сделать ни один человек, — я сделаю, я погублю себя. Погублю, погублю! и погубить себя для тебя, клянусь святым крестом, мне так сладко…».