залоге. Это характерно как для XIV в., так и для XV в. Типичными являлись выражения: «он был отведен», «он был послан на пытку», «его заставили поклясться», «он был схвачен и арестован», «он был обыскан», «он был допрошен», «он был обвинен», «он был казнен». Их использование способствовало превращению обвиняемого из субъекта правовых отношений в их объект уже на уровне текст судебного протокола. Действительный залог сохранялся здесь только для глаголов, связанных с признанием, т. е. с процессом говорения: «признал и подтвердил», «заявил и подтвердил» и т. д.
Другая интересная стилистическая особенность — это использование местоимения «ты» по отношению к обвиняемому. На эту особенность судебных протоколов обратила внимание французская исследовательница Франсуаза Мишо-Фрежавиль[332]. В своей статье, специально посвященной данной проблеме, она отмечает, что в тех случаях, когда в тексте вообще сохранялось прямое обращение судей к обвиняемому, чаще всего это бывало обращение на «вы», что было более естественно для культуры средневековья[333]. Местоимение «вы» использовали судьи на процессе Жанны д'Арк: «Вы поклянетесь говорить правду о том, что мы спросим у вас касательно вопросов веры и того, что вы знаете»[334]; «И я вам гарантирую, что вы услышите мессу, если наденете женское платье»[335].
Уголовный преступник ассоциировался в Средние века со всем чужим, незнакомым, а потому страшным, например с представителями негроидной расы. Миниатюра из «Институций». XIV в.
Жиль де Ре и Жан Малеструа, епископ Нантский, также вели разговор о преступлениях Жиля в самой уважительной манере:
«— Увы, мой господин, вы сами себя мучаете, а вместе с тем и меня.
— Я вовсе не мучаю себя, но я весьма удивлен тем, что вы мне рассказываете, и я не слишком этим удовлетворен. А потому я хотел бы от вас узнать подлинную правду о тех фактах, о которых я вас уже не раз спрашивал.
— Правда в том, что мне больше не о чем сказать, кроме того, что я уже вам рассказал»[336].
Однако, в окончательном приговоре по уголовному делу уважительное «вы» могло заменяться на уничижительное «ты»: «…ты, Жанна, обычно называемая Девой, была обвинена…»[337], «Мы заявляем, что ты, Жиль де Ре… найден виновным в ереси»[338].
Как отмечает Ф. Мишо-Фрежавиль, речь в этом случае шла вовсе не о попытке каким-то образом сблизиться с обвиняемым, завоевать его доверие или, напротив, оскорбить его или унизить. По ее мнению, мы имеем здесь дело с обычными формульными записями приговора[339]. Обращение на «ты» свидетельствовало, что вина человека доказана, что он признан преступником, которого надлежит исключить из общества — причем сделать это еще на уровне текста: «…и будешь ты повешен высоко и далеко от земли, чтобы ты понял, что эта земля, которую ты не побоялся осквернить, отныне не дарует тебе ни укрытия, ни поддержки…»[340].
Однако, чтобы исключить того или иного человека из общества, недостаточно было превратить его в объект отношений, поставить в подчиненное положение во время самого процесса. Чтобы сомнений в принятом решении не возникало, чтобы окружающие вслед за судьями сочли обвиняемого «достойным смерти (dignes de mourir)», следовало создать его соответствующий портрет. При этом судьи менее всего были заинтересованы в том, чтобы рассказывать о жизни обвиняемого. В большей степени они были склонны показать его личность, особенности психики, чувств и поведения[341].
Самым простым, но от этого не менее действенным методом для создания психологического портрета преступника было использование уже знакомых нам пустых знаков. Условно их можно разделить на три группы.
К первой относились топосы, указывающие на прошлое обвиняемого, на особенности его характера. Типичными являлись отсылки к «трудному детству», «плохому воспитанию», «дурному нраву». Такие характеристики могли даже стать изначальной причиной помещения человека в тюрьму. Так, в 1377 г. Парижский парламент рассмотрел апелляцию, в которой сообщалось, что истца арестовали и пытали только потому, что он был известен «дурным нравом»[342]. В деле Жиля де Ре упоминается, что он почувствовал тягу к преступлениям «с самой ранней юности… по причине плохого воспитания, полученного им в детстве», что он всегда был «натурой утонченной» и что «он совершал всевозможные жестокие поступки, подчиняясь собственным желаниям, для своего удовольствия»[343].
Ко второй группе пустых знаков относились указания на образ жизни обвиняемого — «дурной», «скандальный», «развратный». Естественно, что конкретные детали такого поведения никогда не расшифровывались. Например, в деле, рассмотренном Парижским парламентом в 1355 г., говорилось, что один из возможных виновников убийства известен своим «дурным образом жизни», а потому расследование нужно начать с него[344]. В обвинении, выдвинутом против парижской сводни, указывалось, что она принимала у себя мужчин и женщин «дурного образа жизни»[345]. Да и сами сводни отличались «развратным образом жизни»[346]. В деле 1357 г. «скандальный образ жизни» наравне с воровством стал поводом для ареста[347], а в деле 1369 г. никаких других причин, кроме указания на «отвратительную репутацию и образ жизни», для ареста вообще не потребовалось[348].
К характеристикам образа жизни обвиняемого относились также указания на то, что он является «бродягой» (vagabond), т. е. не имеет постоянного места жительства, заработка и имущества. «Бродягой» могли назвать и экюйе, нанявшегося на службу к истцу, и незаконного отпрыска местного сеньора, и каменщика, и наемного рабочего, и ткача[349].
Справедливости ради стоит заметить, что иногда, особенно к концу XIV в., определение «бродяга» могло соответствовать действительности. Частое упоминание людей этой категории на страницах «Регистра Шатле» было связано с усилиями королевского законодательства того времени, направленными на изгнание из городов (прежде всего, из Парижа) бродяг и бездельников, которых власти пытались привлечь к сельскохозяйственным работам[350].
Точно так же не всегда являлось пустым знаком и выражение «убийца и вор», относящееся к третьей группе характеристик обвиняемого — по его сфере деятельности. Однако, в некоторых случаях это выражение не описывало действия человека и, соответственно, не имело никакого конкретного содержания. Так, например, в апелляции, поданной в Парижский парламент в 1354 г., истец жаловался на местного прево, посадившего его без всякой на то причины в тюрьму — «вместе с убийцами и ворами»[351]. Вне всякого контекста судьи могли заявить, что «упомянутый мессир является также убийцей и вором (murtrier et larron)»[352] или сослаться на показания другого заключенного: «Пьер Гошье был заключен в Шатле по доносу Адена Бребиа, сказавшего, что он вор и убийца (larron et murdrier)…»[353].
К этой же группе пустых знаков следует, очевидно, отнести выражения типа «[обвиняется]… и в других преступлениях (autres crimes)»[354], «….в ужасных преступлениях (crimes enormes)»[355]. Выражения эти не несли никакой информации, однако указывали на единственно возможную трактовку событий: если человек подозревался в каком-то одном преступлении, он, без сомнения, совершал (или был способен совершить) и «другие преступления». При этом неизвестный состав этих «других», «ужасных» проступков, их неназванность являлись самым важным их качеством, поскольку заставляло думать о страшном, о невообразимом.
Думается, что именно к таким «пустым знакам» относится выделенное Жаком Шиффоло понятие «nefandum» (непроизносимое). Шиффоло настаивал на том, что явление «nefandum» было связано с процессом признания обвиняемого, с процессом говорения, проговаривания всех возможных и невозможных преступлений. Институт обязательного признания был введен в средневековом суде, по мнению этого исследователя, именно для того, чтобы сделать «непроизносимое» доступным и гласным[356]. На мой взгляд, выражения «другие преступления», «ужасные преступления», «преступления, о которых невозможно рассказать (nefandissima facinora)»[357], столь часто используемые в обвинениях, не нуждались ни в каких разъяснениях. Они были необходимы сами по себе — как знак чего-то страшного и опасного, чего-то, с чем следует бороться и что могут одолеть только судьи.
Интересно, что часто неназванные «ужасные» поступки обвиняемых оказывались слиты в тексте судебного протокола с другой категорией преступлений — «оскорблением королевского величества» (lèse-majesté), которая сама по себе являлась пустым знаком, содержание которого не расшифровывалось. По-видимому, окружающим, по мнению судей, было вовсе не обязательно знать, что именно совершили те или иные обв