ану Феррье, которого он не только не желал передать церковным властям, но и велел «провести и выставить на показ в каждом квартале Каркассона»[1004]. Епископ требовал, чтобы Дрюана также провели через весь город, «так же, как он велел провести священника, и подвергнуть его диффамации, выставив его голым и открыв [для обозрения] его срамные места»[1005].
С места своего преступления провинившийся судья в сопровождении родственников и друзей погибшего, а также стражи отправлялся в церковь. По дороге — помимо тела своей жертвы — он часто был обязан нести зажженные свечи (обычно весом в 1–2 кг), как в описанном выше случае с покаянием Гийома Тиньонвиля[1006]. Эти свечи, как отмечают исследователи, символизировали очищение от зла и преступления, а также примирение сторон[1007].
Свечи устанавливались и в церкви, где для судьи наступал, наконец, момент покаяния в буквальном смысле этого слова — церковного покаяния перед Богом, который, единственный, мог простить оступившегося человека. Здесь же служилась заупокойная месса с просьбой ко Всевышнему благословить захоронение невинно убиенного в освященной земле.
Для судьи, приносящего публичное покаяние, было также обязательным присутствие на похоронах своей жертвы[1008]. Впрочем, эта часть процедуры была часто отнесена во времени, как и установление специальных знаков в память о совершенном преступлении. Ими могли стать таблички (ymages), сделанные из камня, кожи или серебра (очень редко из дерева), на которых кратко излагалась суть дела и последовавший за ним приговор[1009]. Иногда, как в деле из Каркассона, на табличке изображалась как само преступление (повешение клириков), так и сцена принесения покаяния всеми виновными, «согласно их статусу»[1010]. Вывешивались такие таблички в публичных местах для всеобщего обозрения: около виселицы, на рыночной площади, в церкви или в здании суда[1011]. Интересно, что их название (amende honorable) совпадало с названием всего ритуала в целом[1012].
Иногда вместо табличек (редко — вместе с ними[1013]) устанавливались статуи (также обозначаемые термином «ymages») или «портретные» надгробия[1014], как в случае двух клириков, повешенных Гийомом Тиньонвилем. Они изготавливались на деньги обвиняемого и изображали его самого и/или его жертв[1015]. К сожалению, отсутствие сколько-нибудь детальных описаний лишает нас возможности порассуждать о достоверности этих изображений (как, впрочем, и «имитаций в натуральную величину», заменявших при необходимости разложившийся труп)[1016].
Памятным знаком могла стать и часовня, построенная на средства все того же проштрафившегося судьи. В ней назначались заупокойные мессы[1017].
Бальи перед Правосудием. Деревянные модели статуй, отлитых в бронзе на средства бальи Жана де Бове в счет возмещения ущерба от несправедливо вынесенного им приговора. Камбре, 1552 г.
Итак, ритуал снятия с виселицы и публичного покаяния судьи завершался. Преступник, полностью искупив свою вину, возвращал себе привычный облик, а часто — и прежнюю должность[1018].
Так, Пьер де Морне, сенешал Каркассона, подписавший в 1402 г. приказ о казни четырех клириков и обвиненный в нарушении прав юрисдикции, пережил многолетнее следствие (дело шло с перерывами, возобновляясь в 1408 и 1411 гг.) и в 1414 г. снова вернулся на свою должность[1019].
В деле уже упоминавшегося прево Парижа Гийома де Тиньонвиля приведение приговора в исполнение вообще оказалось отложенным на неопределенный срок именно потому, что обвиняемый занимал слишком высокий пост в королевском суде. Только его смещение с должности в 1408 г. (при захвате Парижа бургиньонами арманьяк Тиньонвиль был заменен на Пьера дез Эссара) позволило решить дело. Однако и после принесения публичного покаяния Гийом де Тиньонвиль не оставил службу: вплоть до своей смерти в 1414 г. он трудился в королевской Счетной палате.
Впрочем, смысл публичного покаяния заключался, очевидно, не только в возвращении провинившегося судьи на старую (или какую-то новую) должность. Прежде всего этот ритуал был призван продемонстрировать окружающим два основных принципа французского королевского правосудия эпохи позднего средневековья: его строгость и милосердие.
Отринув (пускай на время) одного из своих членов[1020], заставив его признать свою вину, пережить символическую смерть и очиститься от совершенного преступления, зарождающаяся судебная корпорация тем самым лишний раз могла продемонстрировать окружающим собственную справедливость и профессионализм. Возможность наказать человека, не уничтожая его физически, свидетельствовала о милосердном характере судебной власти, способной исключить месть со стороны родственников невинно убиенной жертвы[1021].
Совершенно очевидно, что процедура снятия с виселицы (как и любая другая форма публичного покаяния) представляла собой вариант культурно-исторического ритуала и выполняла именно те функции, которые характеризуют так называемый вынуждающий или запрещающий ритуал: функции сообщения (передачи необходимой для окружающих информации), отвода агрессии и создания единого сообщества людей.
Именно последняя из перечисленных функций получала в ритуале снятия с виселицы особое звучание. Признавая за тем или иным судьей право на ошибку и ее исправление, окружающие тем самым предоставляли ему право вновь стать достойным членом общества. Ту же возможность (хотя и посмертно) обретал и несправедливо казненный человек. Социальный порядок таким образом казался вполне восстановленным.
О пользе фрагментарной рефлексии(вместо заключения)
В этой книге я попыталась ответить на вопрос, чем же была на самом деле та «истинная правда», которую искали в суде люди средневековья. В мои задачи входило проследить некоторые особенности средневекового правосознания, понять, как в то время воспринимались уголовный процесс, тюремное заключение, система наказаний, институт обязательного признания. Что говорили и как вели себя люди в зале суда, как пытались защитить себя, оказавшись в роли обвиняемых.
Для этих людей, как представляется, существовала своя «правда» — та, которую они пытались донести до окружающих. И далеко не всегда эта «правда» заключалась в признании преступления. Напротив, как показывает анализ регистров уголовных дел, добровольное признание (этот идеал средневекового правосудия) слишком часто оказывалось недостижимой мечтой. Люди, подозреваемые в преступлении, вступали в зале суда в опасную игру в слова, где выигрышем могла стать их собственная жизнь. Ради нее обвиняемые готовы были на все: притворяться клириками, пытаясь избежать светского наказания; переодеваться в чужую одежду и прикрываться чужими именами, рассчитывая изменить свой социальный статус; симулировать беременность или сумасшествие, надеясь получить снисхождение; рассказывать небылицы о женах, возлюбленных, многочисленных детях и прочих родственниках, не имеющих никакого отношения к делу; искать поддержки у друзей и заступничества у высокопоставленных лиц, способных повлиять на ход дела. Кто-то пытался изменять установленную процедуру следствия, предлагая вместо пытки проведение судебного поединка (атрибута, скорее, Божьего, нежели инквизиционного процесса); кто-то проявлял чудеса выносливости, не признаваясь в совершении преступления ни после первого, ни после второго, ни после третьего (и даже четвертого) сеанса пыток; кто-то нанимал адвоката, не в силах противостоять обвинению в одиночку. У каждого из наших героев была своя, в высшей степени индивидуальная стратегия поведения, но цель у них была одна и та же — сделать все возможное, чтобы доказать свою невиновность и непричастность к совершенному преступлению. В этом и заключалась та «истинная правда», которую эти люди искали в суде.
Однако, она вовсе, как кажется, не устраивала противную сторону — собственно судей, призванных доказать, что именно этот, конкретный человек виновен в преступлении, опасном для мира и благополучия общества, а потому заслуживает наказания. Эту, свою «правду» судьи также обосновывали самыми разными способами.
Уже сами протоколы уголовных дел (особенности их составления, формуляра, лексики и стиля) всячески подчеркивали справедливость и — главное — обоснованность каждого вынесенного решения. Человек, чей образ встает перед нами со страниц этих документов, не мог, по мысли их авторов, не совершать преступлений. Это был портрет идеального преступника со всеми, только ему присущими чертами: трудным детством, недостаточным воспитанием, дурным нравом, развратным образом жизни, сомнительными приятелями, отсутствием дома, семьи и достойной профессии. Столь опасному типу, способному на любое, самое ужасное преступление, на страницах регистров (как, впрочем, и в зале суда) противостоял другой человек, получивший право судить и наказывать по закону. Человек не менее идеальный во всех отношениях: знаток права, опытный профессионал, гарант мира и спокойствия, верный слуга короля, член могущественной корпорации, созданной для искоренения преступности.