114. Они могли указывать на отягчающие вину обстоятельства: « ... и господин Жан де Луэль произнес такие слова: «Вот плащ. Человек, который его наденет, не будет узнан. Его возьмет один из тех, кто пойдет бить этого Жиара»115. Прямая речь могла быть использована в тексте признания для описания самого преступления, например, акта мужеложества: «И тогда упомянутый Бернардо спросил у него: «Если Бог с тобой, скажи мне правду, а если не скажешь, то чтоб тебя повесили. Господин совал свой член тебе между ляжками, как он
103
это делал со мной?». И он сказал, что да» .
Важно отметить, что прямая речь могла быть оставлена в тексте признания не только в тех случаях, когда она усиливала впечатление от совершенного преступления, но и тогда, когда она служила делу защиты обвиняемого. Так, в признании Жана Гимона из Умблиньи (Humbligny) приводился его разговор с местным кюре, переросший в ссору и послуживший причиной убийства последнего. Из диалога следовало, что священник сам стал зачинщиком драки: «...упомянутый Жан Гимон сказал, что в пятницу после прошлого праздника св. Ло и св. Жиля он вместе с Пьером де ла Шомом отправились в поля Тене (champs Тепау)...и встретили там господина Раймона дю Фана, кюре Умблиньи, которому он был должен 15 турских ливров, из которых он должен был заплатить 40 су в этот праздник...и он сказал кюре: «Я готов заплатить вам 40 су. Отдайте мне мою расписку». И кюре ему ответил, что не отдаст, т.к. у него ее нет, и велел ему отправляться в Брюгге, чтобы продлить действие расписки, поскольку срок выплаты миновал. И тогда он сказал кюре: «Вы плохо поступаете со мной». На что кюре ответил: «Грязный разбойник, ты доставляешь мне беспокойство». И кюре
схватился за меч, желая его ранить; тогда Пьер ..... схватил кюре и
повалил его с лошади на землю, говоря при этом: «Эй, мерзкий священник, ты хочешь нас убить, как ты убил Готье Бугона?»104.
Однако, уже в «Регистре Шатле» появились, как кажется, новые варианты или, вернее, новые принципы использования прямой речи в тексте признаний обвиняемых116. Так, например, диалог между уже известным нам Пьером Фурне и Бланпеном, пришедшим навестить его в тюрьме, вероятно, велся вовсе не о судьбе
103 Ibidem. Р. 82. После этого откровенного разговора двое слуг решают донести на своего хозяина - мэтра Раймона Дюрана, прокурора Парижского парламента.
104 Ibidem. Р. 112. Похожую ситуацию с сохранением прямой речи в качестве защиты обвиняемого см.: Ibidem. Р. 105.
несчастного заключенного, но о принципах справедливого правосудия: «
- Ради Бога, имей ко мне снисхождение, ведь я признался под давлением. -Ты врешь, ибо суд не таков, чтобы заставлять кого-то под пыткой говорить что-то иное, кроме правды. Я слышал, что тебя не так уж сильно пытали, как ты говоришь, чтобы сказать неправду»117.
Точно так же в диалогах, оставленных в записи в виде прямой речи, проскальзывает теперь осуждение совершаемых преступлений: «...этим людям он сказал примерно следующее: «Вы плохо поступаете и совершаете грех, избивая эту девушку, которая ничего у вас не просит». И когда те его услыхали, один из них выхватил большой нож, крикнув при этом: «А тебе что за дело?». И ударил его этим ножом по
107 гт, ~ ~
голове...» . 1о же можно сказать и о «прямой» речи, оставленной в деле Жиля де Ре. Так, например, в уже цитировавшемся выше диалоге обвиняемого и епископа Нантского о преступлениях, совершенных Жилем, подчеркивается ужасный характер этих последних: «...я
рассказал вам о таких ужасных вещах, страшнее которых нет [на свете]
108
и которые могут заставить умереть десять тысяч человек» .
Такие «прямые» высказывания с трудом можно отнести к подлинным словам, произнесенным в зале суда обвиняемыми или свидетелями обвинения. Скорее, в приведенных выше примерах нашли свое отражение некоторые идеи самих судей касательно отправления правосудия. Их мысли были вложены в уста других людей, чтобы казаться - а в дальнейшем и стать - не просто программным заявлением власть предержащих, но признанным мнением большинства.
Не стоит, однако, думать, что даже в тех случаях, когда мы - может быть -имеем дело со словами, произнесенными самими обвиняемыми, мы видим перед собой «стенограмму» их признаний. Все они были записаны писцами, а потому форма их записи несет на себе в большей степени отпечаток канцелярского стиля, нежели устной речи. Об этом свидетельствует, в частности, уже упоминавшийся прием усиления, использовавшийся при записи не только приговоров, но и признаний обвиняемых: «мой друг и любимый человек» (mon ami et l'omme du monde queje ayme), «я вас прошу и умоляю» (je vousprie et requier), «я тебя научу и покажу» (je te aprendray bien et monsterray la maniéré)109. Об этом же говорит употребление в «прямой» речи таких канцеляризмов, как «упомянутый» (ledit) и «вышеупомянутый» (dessus dit)118.
Впрочем, если речь шла о преступлении, само совершение которого доказать было сложно (а порой, и невозможно), если обвинение звучало самым неправдоподобным, самым невероятным образом, то набора из пустых знаков, «прямой» речи и стилистических особенностей текста признания для создания психологического портрета преступника было мало. Требовалось нечто большее, чтобы окружающие смогли поверить в то, что говорили им судьи.
Анализ нескольких достаточно крупных процессов (крупных в том смысле, что от них сохранилось достаточное количество материалов) позволяет предположить, что для составления текста обвинения, признания и приговора судьи могли вполне сознательно использовать самые простые (примитивные) объяснительные схемы - прежде всего, фольклорные и, далее, библейские. Чем проще была такая схема, тем скорее верили в нее люди, далекие от судопроизводства. Если же эта схема применялась в процессах о самом невероятном (и здесь мы снова сталкиваемся с понятием "nefandum"), то именно в это «невероятное», но такое понятное, такое доступное пониманию, верили охотнее. Форма записи такого дела подменяла собой его содержание - реальные факты, которым было суждено получить совершенно особую, выгодную прежде всего сами судьям интерпретацию.
Безусловно, в каждом конкретном случае представители судебной власти должны были использовать совершенно новые схему и набор аналогий, подходящих, с их точки зрения, именно для этого дела и для этого обвиняемого. В следующих ниже главах будут рассмотрены 4 разных варианта построения уголовного процесса (его текста, прежде всего) с использованием подобных
109 В признаниях, записанных от третьего лица, без использования «прямой» речи, влияние канцелярского стиля сказывается еще сильнее. Мы постоянно встречаем выражения: "il l'avoit navre et villene", "il afaites et escriptes pluseurs lettres", "souperent et mangierent touz ensemble", "il osta et embla", "il le tuerent et lesserent pour mort", "ycelle fille congnut charnelment contre son gre et volente", "icelli Loys mentoit faulcement et mauvaisement ”, "les injures qu'il lui avoitfaites et dites" и т.д. Вряд ли обвиняемые выражали свои мысли столь складно и в рифму. Скорее, мы имеем дело с текстами, сконструированными самими судьями, вернее, их писцами.
«примитивных» объяснительных схем. Первые три главы в той или иной степени затронут проблему колдовства, существование которого средневековым судьям всегда было трудно доказать (мы видели это на примере процесса Маргарет Сабиа). Здесь, как мне представляется, использование фольклорных схем могло стать особенно заметным и -удачным.
Однако, как мы увидим дальше, не только самые невероятные обвинения могли основываться на подобных аналогиях. В последней главе будет рассмотрен процесс по обвинению в воровстве, где «готовая форма», использованная для записи дела, как кажется, помогла ее автору высказать личное мнение по одному из важнейших политических вопросов того времени - по вопросу о насильственном и ненасильственном крещении евреев.
Г лава 5
Безумная Марион
Зло есть добро, добро есть зло.
Летим, вскочив на помело!
В.Шекспир. Макбет
Стоит ли делать предметом анализа один ведовской процесс?
Можно ли изучать его как нечто самостоятельное, а не как еще одну иллюстрацию общей картины, не как часть целого? Иными словами, можно ли изучать единичное, если речь идет о столь обширной проблеме, как история ведовства в средние века и раннее новое время, если существует даже определение ведовства, с которого так часто начинаются современные исследования1?
Историку, впервые задумавшемуся над этими вопросами, нелегко найти свой собственный путь в поистине необъятном океане информации, накопленной за последние 50 лет специалистами в самых разных областях исторического знания (политической и социальной истории, истории права и ментальностей, т.н. «женской истории») . Ибо создан уже некий «контекст» - исторический и историографический - без знания которого обойтись (вроде бы) невозможно.
Однако, эта невозможность становится весьма проблематичной, когда речь заходит о периоде, предшествовавшем т.н. охоте на ведьм. Для Северной Франции - это XIV-начало XV в., эпоха, весьма скудно освещенная в литературе. Работы по истории нового времени, написанные на французском материале, как-то незаметно и даже, возможно, неосознанно переносят особенности гонений на ведьм в XVI-XVII вв. на самые ранние судебные процессы. Более поздний «контекст»,
таким образом, поглощает в буквальном смысле единичные казусы XIV
з
в.
1 Так, например, Пьер Браун, попытавшийся обобщить все упоминания о ведьмах в письмах