Истинная правда. Языки средневекового правосудия — страница 23 из 65

каждый судебный казус отдельно, подходя к нему как к уникальному произведению судебного «искусства».

И все же цели, которые преследовали средневековые судьи, создавая свои протоколы, можно считать более или менее одинаковыми. Эти документы, как кажется, были нацелены не только на фиксацию собственно прецедентов, особенностей и тонкостей новой процедуры, для которой пока еще не существовало никаких общих пособий или учебников. Сквозь привычные юридические формулировки можно разглядеть и их авторов – таких, какими они хотели казаться, таких, какими видели себя и какими их видели окружающие. Членов могущественной судейской корпорации, активно создающей собственную мифологию. Клириков, радеющих за светское правосудие. Подлинных профессионалов, привыкших, однако, в самом главном полагаться на слухи. Общественных обвинителей, вполне способных на преступление против себе подобных. Верных слуг короля, не забывающих при этом о собственном мнении в спорных правовых вопросах. Гарантов мира и спокойствия, буквально «из ничего» создающих себе достойных противников.

В рассмотренных выше документах образ средневекового французского судьи выглядит еще нечетким, не до конца, может быть, отрефлектированным. И все же направление мысли кажется вполне понятным: это стремление доказать всем и каждому, что судья достоин той власти, которой обладает, что он – в силу своих личных и профессиональных качеств – имеет на нее право и что вынесенное им решение окажется наилучшим[306].

Впрочем, на страницах своих уголовных регистров средневековые судьи занимались не одной лишь саморепрезентацией. Не менее заботливо выстраивали они и образ собственного противника – образ преступника, к принципам создания которого мы теперь и обратимся.

* * *

Образ преступника возникает на страницах средневековых уголовных дел параллельно с образом самих чиновников. Идеальному судье, каким он хотел казаться, должен был – по законам жанра – противостоять достойный противник, своими отвратительными качествами всячески подчеркивавший достоинства того или иного представителя власти. Противник, в котором видели реальную угрозу для окружающих, который был «достоин смерти» – т. е. тот, с кем способны были справиться лишь судьи, в силу их выдающихся профессиональных и личных качеств. Идеальным преступником, таким образом, мог стать вовсе не тот, кто действительно нарушал закон, но тот, кого можно было представить таковым. Это был в полной мере фиктивный образ – точно так же, как и образ судей. (Илл. 18, 19)

Основной задачей любого процесса было дать понять окружающим, что именно этот, конкретный человек виновен в преступлении, опасном для жизни и благополучия общества, а потому заслуживает наказания. В средневековом уголовном суде существовало достаточно способов сделать эту информацию доступной всем: элемент состязательности присутствовал в отношениях судьи и обвиняемого и сохранялся даже при использовании пытки; до мелочей был разработан сложный ритуал самых различных наказаний, призванных навсегда искоренить существующую опасность.

Однако превращение обвиняемого в преступника начиналось уже на уровне текста судебных протоколов. Об этом в первую очередь свидетельствуют глагольные формы, которые описывали действия подозреваемого в суде и которые, как я уже упоминала, практически всегда давались в пассивном залоге. Типичными являлись выражения: «он был отведен», «он был послан на пытку», «его заставили поклясться», «он был схвачен и арестован», «он был обыскан», «он был допрошен», «он был обвинен», «он был казнен». Их использование способствовало превращению обвиняемого из субъекта правовых отношений в их объект уже на уровне текста судебного протокола. Действительный залог сохранялся здесь только для глаголов, связанных с признанием, т. е. с процессом говорения: «признал и подтвердил», «заявил и подтвердил» и т. д.

Другой интересной стилистической особенностью судебных протоколов являлось использование местоимения «ты» по отношению к преступнику. На нее впервые обратила внимание французская исследовательница Франсуаза Мишо-Фрежавиль, отмечавшая, что в тех случаях, когда в тексте вообще сохранялась прямая речь, чаще всего это бывало обращение к обвиняемому на «вы», что было более естественно для культуры Средневековья[307]. Именно его использовали, к примеру, судьи на процессе Жанны д’Арк: «Вы поклянетесь говорить правду о том, что мы спросим у вас касательно вопросов веры и того, что вы знаете»[308]; «И я вам гарантирую, что вы услышите мессу, если наденете женское платье»[309]. Жиль де Ре и Жан Малеструа, епископ Нантский, также вели разговор о преступлениях Жиля в самой уважительной манере:

«– Увы, мой господин, вы сами себя мучаете, а вместе с тем и меня.

– Я вовсе не мучаю себя, но я весьма удивлен тем, что вы мне рассказываете, и я не слишком этим удовлетворен. А потому я хотел бы от вас узнать подлинную правду о тех фактах, о которых я вас уже не раз спрашивал.

– Правда в том, что мне больше не о чем сказать, кроме того, что я уже вам рассказал» (GR, 239)[310].

Однако в окончательном приговоре по уголовному делу уважительное «вы» могло заменяться на уничижительное «ты»: «Ты, Жанна, обычно называемая Девой, была обвинена»[311], «Мы заявляем, что ты, Жиль де Ре, найден виновным в ереси»[312]. Как отмечала Ф. Мишо-Фрежавиль, речь в этом случае шла вовсе не о попытке каким-то образом сблизиться с обвиняемым, завоевать его доверие или, напротив, оскорбить его или унизить. По ее мнению, мы имеем здесь дело с обычными формульными записями приговора[313]. Обращение на «ты» свидетельствовало, что вина человека доказана, что он признан преступником, которого надлежит исключить из социума – причем сделать это еще на уровне текста: «…и будешь ты повешен высоко и далеко от земли, чтобы ты понял, что эта земля, которую ты не побоялся осквернить, отныне не дарует тебе ни укрытия, ни поддержки»[314].

Однако, чтобы отторгнуть негодного члена общества, недостаточно было превратить его в объект отношений, поставить в подчиненное положение во время самого процесса. Чтобы сомнений в принятом решении не возникало, чтобы окружающие вслед за судьями сочли обвиняемого «достойным смерти (dignes de mourir)», следовало создать его соответствующий портрет. При этом судьи менее всего были заинтересованы в том, чтобы рассказывать о жизни обвиняемого. В большей степени они были склонны описывать его личность, особенности психики, чувств и поведения[315]. И самым простым, но от этого не менее действенным методом для создания психологического портрета преступника было использование уже знакомых нам пустых знаков. Условно их можно разделить на три группы.

К первой относились топосы, указывающие на прошлое обвиняемого, на особенности его характера. Типичными являлись отсылки к «трудному детству», «плохому воспитанию», «дурному нраву», которые могли даже стать изначальной причиной помещения человека в тюрьму. Так, в 1377 г. Парижский парламент рассмотрел апелляцию, в которой сообщалось, что истца арестовали и пытали только потому, что он был известен «дурным нравом»[316]. В деле Жиля де Ре упоминалось, что он почувствовал тягу к преступлениям «с самой ранней юности… по причине плохого воспитания, полученного им в детстве», что он всегда был «натурой утонченной» и что «он совершал всевозможные жестокие поступки, подчиняясь собственным желаниям, для своего удовольствия» (GR, 242–243).

Ко второй группе пустых знаков относились указания на образ жизни обвиняемого – «дурной», «скандальный», «развратный». Естественно, что конкретные детали такого поведения никогда не раскрывались. Например, в деле, рассмотренном Парижским парламентом в 1355 г., говорилось, что один из возможных виновников убийства известен своим «дурным образом жизни», а потому расследование нужно начать с него[317]. В обвинении, выдвинутом против парижской сводни, указывалось, что она принимала у себя мужчин и женщин «дурного образа жизни»[318]. Да и сами средневековые сутенерши, если довериться судебным протоколам, всегда отличались «развратным образом жизни»[319]. В деле 1357 г. «скандальный образ жизни» наравне с воровством стал поводом для ареста[320], а в деле 1369 г. никаких других причин, кроме указания на «отвратительную репутацию и образ жизни», для ареста вообще не потребовалось[321].

К характеристикам образа жизни обвиняемого относились также указания на то, что он является «бродягой» (vagabond), т. е. не имеет постоянного места жительства, заработка и имущества. «Бродягой» могли назвать и экюйе, нанявшегося на службу к истцу, и незаконного отпрыска местного сеньора, и каменщика, и наемного рабочего, и ткача[322]. Впрочем, справедливости ради стоит заметить, что иногда, особенно к концу XIV в., определение «бродяга» могло соответствовать действительности. Частое упоминание людей этой категории на страницах регистра Шатле было связано с усилиями королевского законодательства того времени, направленными на изгнание из городов (прежде всего, из Парижа) нищих и попрошаек, которых власти пытались привлечь к сельскохозяйственным работам