Истинная правда. Языки средневекового правосудия — страница 26 из 65

. Только конкретные судебные прецеденты дают нам возможность понять, что некоторые обстоятельства совершения преступления могли смягчить (или усилить) вину подозреваемого. Таким образом, речь шла не только и не столько о тяжести состава преступления, сколько об индивидуальных особенностях преступника. Так, например, учитывалось состояние гнева или опьянения при совершении преступления (будущая теория аффекта, известная, впрочем, и римскому праву)[360]. Постепенно разрабатывалось учение о полной неправоспособности, в частности о физической немощности обвиняемого. Однако в рассматриваемый период только одна болезнь признавалась смягчающим вину обстоятельством, и это было сумасшествие.

В средневековых судебных документах данная тема появлялась очень редко, и именно поэтому случай Марион ла Друатюрьер представляет для нас дополнительный интерес[361]. Насколько можно понять по отдельным упоминаниям, родственники обвиняемых не торопились усомниться в их душевном здоровье, поскольку такой диагноз ложился позором на всю семью. К подобной мотивировке действий преступников прибегали только в самом крайнем случае: в двух известных мне делах второй половины XIV в. умственное помешательство было названо как возможная (но не точная) причина самоубийства[362]. Безумие извиняло это ужасное преступление и грех, так как снимало с самоубийцы всякую ответственность за содеянное. Сумасшедший человек считался неправоспособным, невиновным и неподсудным, ибо был уже наказан Богом[363]. Такое правовое определение сумасшествия делало его одним из поводов для снисхождения, упоминавшихся в письмах о помиловании, хотя в конце XIV – начале XV в. только 1 % преступников ссылалось на этот побудительный мотив[364]. (Илл. 21)

Анализируя особенности мужского и женского дискурса в этих судебных документах, Клод Говар отмечала, что представительницы слабого пола в эпоху позднего Средневековья оказывались более склонны к драматизации событий. Именно они охотнее указывали на незавидное семейное положение, бедность и болезни как на извиняющие их действия обстоятельства. Причем эта особенность проявлялась сильнее всего в экстремальных ситуациях – при обвинении в воровстве или убийстве. Используемый женщинами прием уничижения (dévalorisation) позволял им притвориться незначительными созданиями, не представлявшими никакого интереса для судей, и, таким образом, сохранить жизнь и социальный статус[365].

Прием «уничижения» являлся обратной стороной процедуры установления личности обвиняемого в суде. В данном случае нет необходимости описывать ее во всех подробностях. Скажу лишь, что на протяжении одного уголовного процесса к ней могли возвращаться по крайней мере трижды: во время сбора предварительной информации по делу, в момент представления обвиняемого судьям в начале слушаний и в ходе заседания. Для нас интересен именно третий вариант – своеобразная самоидентификация преступника, который оценивал себя с моральной точки зрения, стремясь исключить саму возможность обвинения. Типичными для такой оценки являлись эпитеты «хороший», «лояльный», «истинный француз» (vrai français), «француз до глубины души» (français du coeur) – особенно если речь шла о так называемых политических преступлениях (lèse-majesté). Не менее популярными были выражения «достойный человек» (prudhomme, honette homme), «человек достойного поведения» (de honette conversation). Таким образом, обвиняемые скорее были склонны превозносить свои моральные качества. Прием «уничижения» в ходе процесса использовался менее охотно. Однако можно со всей определенностью утверждать: к этому методу прибегали всегда, когда обвинение считалось уже доказанным. Лексика судебных регистров и писем о помиловании в этом случае становится весьма похожей. Речи заключенных были полны сочувствия к себе, жалоб на свою старость, немощность и бедность.

Эту ситуацию мы наблюдаем, в частности, и в деле Марион ла Друатюрьер. Как только после нескольких сеансов пыток она дала первые показания, Марго де ла Барр попыталась выставить ее сумасшедшей. И в этом ее поступке проявилась особенность данного процесса: прием «уничижения» был использован по отношению к другому человеку, а не к себе лично. Иными словами, Марго не искала спасения для себя, она выгораживала Марион – не просто свою подельницу, но прежде всего, подругу.

Для судебной практики конца XIV в. и, в частности, для регистра Шатле столь тесная связь между подозреваемыми– соучастниками преступления представляла известную редкость. Скорее стоило говорить о полном забвении прежних отношений между «компаньонами», оказавшимися за решеткой: в суде их главным жизненным принципом становилось спасение собственной шкуры[366]. Поэтому для нас особенно важно, что тема дружбы занимала в показаниях двух наших героинь одно из центральных мест. Причем длительное тюремное заключение и ожидание неминуемой смерти почти до самого конца процесса не омрачали этих отношений. Только после двух пыток и очной ставки, Марго заявила, что Марион оклеветала ее и вызвала подругу на судебный поединок[367]. Но и после обе продолжали подчеркивать свою дружбу, привычку постоянно заходить друг к другу в гости и обмениваться новостями. Особенно этим отличалась Марион: хотя у нее были и другие подруги (например, Марион ла Денн, местная проститутка), все возникшие у нее проблемы она обсуждала только с Марго. Та же, как старшая по возрасту (на момент процесса ей было около 60 лет) и более опытная, охотно делилась с ней советами, по-матерински опекала. Именно забота о молодой женщине, по-видимому, подтолкнула ее на столь оригинальный шаг – спасти Марион от правосудия, объявив ее сумасшедшей.

В этой связи любопытно само описание «безумия», данное Марго, поскольку оно было очень типично для конца XIV – начала XV в. и встречается не только в судебных документах. Особенно интересно, что людей той эпохи различали физические и, условно говоря, психологические причины сумасшествия. В письмах о помиловании причинами возникновения болезни назывались продолжительные посты и падение с дерева, удар по голове и «перенагрев мозга» у печи, от чего тот становился «слабым, изношенным и невежественным»[368]. С другой стороны, авторы прошений отмечали в некоторых случаях отсутствие всяких видимых причин недуга. В письме о помиловании некоего Колина Жакара говорилось, что лишь спустя три года с момента предполагаемого помешательства окружающие обратили внимание на странное поведение юноши. Выражалось оно в том, что «он ни с кем не говорил и ничего не ел по несколько дней, делал и рисовал вещи фантастические». Все время Колин проводил в доме своих родителей, где в конце концов его нашли повесившимся[369].

Важно также отметить, что, по мнению средневековых обывателей, экстремальная ситуация в большей степени способствовала проявлению безумия человека. Так, в одном из писем о помиловании за 1380 г. рассказывалось о некоем Жане дю Мутье, чье душевное состояние стало совершенно очевидным на похоронах его отца. До этого момента мало кто обращал внимание на его прогулки по лесу в полном одиночестве, когда он «насвистывал птицам и по два-три дня оставался голодным, пока добрые люди не приводили его обратно в город». Однако во время похорон вместо того, чтобы проливать слезы и печалиться, Жан весело пел[370]. Точно так же в 1413 г., во время казни Пьера дез Эссара, прево Парижа, его вид поразил всех присутствующих: «И это правда, что с момента, когда его поместили на волокушу (на которой должны были протащить по улицам. – О.Т.), и до самой смерти он только и делал, что смеялся, как во времена своего величия, и потому большинство людей сочли его сумасшедшим, поскольку все, кто его видел, оплакивали его столь жалостливо, как никогда не оплакивали смерть ни одного другого человека»[371].

Двумя веками позже неспособность или нежелание заплакать на похоронах (или в похожей экстремальной ситуации) расценивалась уже как один из верных отличительных признаков ведьмы. В 1580 г. Жан Боден в своем главном труде «Демономания колдунов» (Demonomanie des sorciers) писал об этом прямо: ведьма не может плакать, и это – такое же доказательство ее вины, как показания очевидцев, добровольное признание или вещественные доказательства[372]. В начале XVII в. того же мнения придерживался еще один французский демонолог Анри Боге[373]. Данная идея получила подтверждение и на практике: например, в январе 1621 г. была задержана некая Мари Ланшен из Камбрези, и ее обвинили в занятиях колдовством на том, в частности, основании, что она не заплакала в день смерти своего мужа[374].

Таким образом неподобающее случаю поведение из признака сумасшествия в конце XIV в. постепенно превратилось в отличительную черту ведьмы периода раннего Нового времени[375]. И дело Марион ла Друатюрьер уже в какой-то степени отразило эту переходную ситуацию в истолковании того или иного ненормального, с точки зрения окружающих, поступка. Если кого-то хоронят – все должны печалиться. Если кто-то женится и устраивает пирушку – все должны веселиться. А если этот кто-то, как Анселин Планит и его молодая жена, внезапно умирает спустя всего несколько недель, бывшие на его свадьбе гости спохватываются и спрашивают друг друга, кто же грустил в этот радостный день. Конечно, первой им на ум приходит брошенная любовница, Марион. Это она вела себя странно. Она дружит с Марго, а та ведь – знахарка… Наверное, это они отравили молодых. Значит, они ведьмы, и их следует сжечь на костре. (