кая народность, как залог новых начал, полнейшего жизненного выражения общечеловеческой истины». Отзываясь на эти слова, Кошелев полемически заостренно передавал дух более раннего славянофильства, утверждая:
«Программа ваша хороша, очень хороша; но жаль, что вы выставили знаменем не вещь, а форму… Одна народность не доведет еще нас до общечеловеческого значения… Вера, одна вера может… создать нечто органическое. Ее-то вы, по ложной стыдливости, боитесь ставить… во главу угла. Без православия наша народность– дрянь. С православием наша народность имеет мировое значение. Как ваша программа ни хороша, а ее подписать я бы не мог».
Если вернуться к началу главы, к схеме, предложенной Герценом, то в нынешней оптике размежевание, очерченное им, предстает существенно иным: Чаадаев был поздним отзвуком утратившей свои перспективы имперской программы – универсального видения Российской империи как христианского царства; славянофилы, в отличие от декабристов исходившие из романтического понимания нации, сформулировали, переинтерпретируя официальную доктрину, свое понимание «народности», наполнив его положительным содержанием – русский народ этой концепции представал в первую очередь «народом христианским», однако, в отличие от чаадаевского понимания, это было конкретно-историческое христианство, не в смысле освящения всех существующих практик, но как идеал, в этих практиках обнаруживаемый (или вычитываемый): «народность» наполнялась образами, делалась зримой – и тем самым, конкретизируясь, оказывалась не только тем, к чему апеллируют, но и что способно со своей стороны предъявлять требования. Со своей стороны «западничество» выступило наименее определенным в интересующем нас национальном аспекте направлением – оно одинаково включало в себя и универсальное имперство, и гражданский национализм: в принципе, между ними не было фундаментального расхождения, поскольку имперское содержание «западничества» было освобождено от религиозной составляющей – империя была определенным политическим порядком, нейтральным, и ее легитимация заключалась в исполнении ею роли «агента модернизации». До тех пор, пока империя исполняла эту функцию – и до тех пор, пока не возникало принципиальных сомнений в ее эффективности в этом отношении, – она не подвергалась сомнению.
Лекция 5Соперник «большой русской нации»
Центр украинофильства в великороссофильстве. Как только мы теряем универсальность, мы получаем вокруг себя сепаратизм. Мы от идей великого Рима возвращаемся к Лациуму первых консулов, а где Лациум – там и враждебный ему Самниум. После Петра Великого бороться с «Кобзарем» Тараса Шевченко все равно, что после Брюллова и Репина возвращаться к лубочным картинкам в издании Ровинского. Петр Великий выучил бы сам и для себя какую-нибудь «думу», ввел бы бандуру и казачка в какое-нибудь роскошное петербургское уличное представление, и этой любовью, этой переимчивостью прихлопнул бы навсегда малороссийский культурный вопрос […]. Август римский всех чужеродных богов сносил в Пантеон; и все боги умерли, кроме Юпитера.
Обращение к истории украинского национального движения в рамках истории русского национализма является неизбежным по нескольким причинам. Прежде всего, русский и украинский национализмы были во многом «близнецами», а во многом – зеркальными отображениями: понятно, что в первую очередь эта «зеркальность», реактивность относится к украинскому движению, однако по мере его развития все более усиливалась и ответная аналогичная реакция. Русский национализм XIX в., возникнув и развиваясь в имперской рамке, был национализмом «большой русской нации» – иными словами, украинский и русский национализмы являлись взаимоисключающими, в отличие от русского и польского: столкновение последних определялось спором о границе. Принципиально существование другого признавалось, вопрос был в том, где провести границу между польскими и русскими землями, что считать решающим национальным критерием – принадлежность к конкретной нации местного дворянства или, например, простонародья, крестьянства, определять по языку повседневного общения или по вероисповеданию, значима ли самоидентификация, или решающим должны быть исторические основания, а если последние, то до какой степени вглубь истории надлежит идти. Противостояние польских и русских национальных проектов было вопросом демаркации – и вопросом о том, в какой степени эти национальные проекты должны определять или видоизменять имперскую политику. Напротив, украинское национальное движение оказывалось несовместимо с концептом «большой русской нации», если понимать последнюю как вариант активной политики унификации и культурного строительства. Соответственно, со стороны русского национализма реакция на украинский определялась следующим образом:
– в своих предельных целях образования самостоятельной украинской нации он был одинаково неприемлем для всех сторонников «большой русской нации» независимо от конкретных вариантов понимания последней;
– в умеренном варианте, включенном в имперскую рамку, позиция по отношению к нему была гораздо более разнообразной. Во-первых, сам язык национализма был в 1850-1860-х для многих нов и непонятен – в том числе и для значительной части имперской бюрократии, мыслившей за пределами данных категорий. Во-вторых, и среди самих русских националистов наблюдалось существенное разнообразие позиций. Компромиссный вариант со стороны сторонников «большой русской нации» определялся тем, что выступало базовым критерием национальной принадлежности, – так, для славянофилов, рассматривавших в качестве последнего восточное православие и, теснее, принадлежность к русской православной церкви (что создавало «гибкую идентичность»: православные рассматривались как единая общность, из числа которой выделялись «соплеменники», славяне[22], русские же православные, принадлежащие к одной поместной церкви, образовывали ядро национального сообщества – вместе с раскольниками, отчего вопрос преодоления церковного раскола XVII в., снятия клятв, наложенных собором 1667 г., был для славянофилов в ряду важнейших), украинофильский проект в течение длительного времени воспринимался как предмет переговоров и соглашений, поскольку для украинофильства 1840-х – начала 1860-х, в первую очередь в лице Костомарова, украинство понималось через православие и конфессиональный критерий был основным критерием демаркации с польским национализмом. Ситуация существенно изменилась с развитием украинского движения в Галиции и стремлением образовать проект «большой украинской нации», в котором конфессиональный фактор либо сохранял свою значимость, но теперь общность обосновывалась через принадлежность к «восточному обряду», либо на передний план выходил культурный, в первую очередь языковой, фактор.
В отличие от славянофилов, для катковского национального проекта (см. гл. 6) базовыми критериями выступали (а) подданство и (б) культурная принадлежность, в первую очередь язык – т. е. образование единого культурного пространства. С этих позиций украинский национализм и в своем украинофильском, раннем варианте оказывался неприемлем, поскольку катковский национальный проект мыслился в качестве принципиально секулярного.
Когда речь идет о национальных движениях, то следует постоянно иметь в виду, что «украинский», «русский» или какой угодно еще национализм представляет из себя целый веер национальных проектов – разных видений нации, расхождения в критериях включения и исключения, представлении о национальной территории и т. д. В данном очерке мы кратко обрисуем основные аспекты развития украинского национального движения в его ранних фазах, в то время, когда оно оставалось еще почти исключительно предметом дебатов интеллектуалов, т. е. до выхода в сферу массовой политики, и лишь пунктирно обозначим дальнейшие основные линии развития.
Обращаясь к периодизации истории украинофильства, прежде всего необходимо отметить, что оно достаточно тесно связано с донационалистическими течениями малороссийской общественной мысли. Ключевую роль в формировании новой идеологической программы играло наследие Гетманата. Как отмечал Зенон Когут, специфика политики имперских властей в конце XVIII – первые десятилетия XIX в. способствовала формированию среди наследников гетманской старшины довольно отчетливого оппозиционного политического самосознания.
Если в период двух первых третей XVIII в. позиция старшины заключалась в отстаивании автономии, то в последней трети XVIII – начале XIX в. вопрос во многом переключился в иною плоскость – в спор о способах интеграции старшины в состав российского дворянства. Показательно, что депутаты, посланные от Малороссии в Уложенную комиссию в 1767 г., отказывались (наряду с депутатами от Остзейских губерний) участвовать в обсуждении общих законодательных мер, поскольку таковые мыслились их не касающимися – как территории, находящейся на особых условиях управления с отдельными узаконениями. Соответственно, старшина выступала против уравнивания себя с имперским дворянским сословием, в обеспечение своих особых прав. После того как в период с конца 1760-х до 1790-х автономный статус был в большей своей части ликвидирован, возник вопрос о статусе местной старшины и шляхты. На первом этапе возобладавшее решение о приравнивании к российскому дворянству в 1790-е натолкнулось теперь уже на сопротивление со стороны центрального правительства и имперского дворянства, поскольку количество претендентов на дворянство на территории Гетмана оказалось несопоставимо (с численностью дворян в великороссийских губерниях) велико. В конечном счете проблема оказалась к 1830-м гг. решена так, как ее предполагалось решить с самого начала – практически все, кто к 1790-м гг. претендовал на дворянство, или их наследники, его получили – либо через признание Герольдией, либо выслужив дворянство – однако сама ситуация на протяжении более чем тридцати лет, т. е. жизни практически двух поколений, оказывалась весьма болезненной (поскольку должности, занимаемые ранее в Гетманате, не были приравнены к общеимперским чинам – и, соответственно, лица, занимавшие эти должности, и их наследники не имели права апеллировать к табели о рангах, на этом этапе преимущество получили те выходцы из Гетманата, которые уже ранее поступили на службу за его пределами).