Истинно русские люди. История русского национализма — страница 32 из 48

«Прежде по крайней мере, засекая целые деревни для аракчеевских поселений, усмиряя крестьян от Пугачева до Бездны, офицеры молчали – может, они не понимали, что делали. Теперь и этого оправдания нет. Они идут с полным сознанием, они подписывают адресы добровольной преданности.

И все это падает на народ. Его обвинят в племенной ненависти, в алчной стяжательности, его обвинят в том, что для него дороже воли сила, что, упоенный своей гордыней, он готов быть рабом для того, чтоб покичиться тем, что может в цепи ковать других… Что же после этого может быть естественнее, как ненависть к такому народу всех остальных?

…Если б мы верили, что русский народ в своем азиатском раболепии любит господство над другими народами, и в силу этого выносит рабство, и в силу этого станет теперь за правительство, против Польши, нам осталось бы только желать, чтоб Россия как государство была унижена, обесславлена, разбита на части; желать, чтоб оскорбленный и попранный народ русский начал новую жизнь, для которой память прошедшего была бы угрызением совести и грозным уроком.

Но не будем клеветать на него: нет доказательств, что он за эти злодейства».

И вновь:

«Было время, в которое высоко ценилась тихая слеза сочувствия, рукопожатье и шепотом сказанное слово участья с глазу на глаз.

Этого мало теперь.

Тогда все молчало. Власть молча продавливала грудь, молча ехали кибитки, молча плелись ссыльные, молча смотрели им вслед оставшиеся. Говорить было трудно, что-то не понималось, не было ясно; мы ни себя, ни народа порядком не знали… был общий катехизис, очищавший нас, но далекий от приложения. […]

Перед говорящим молчит раб. Слово ровно принадлежит мне и ему. Слово принадлежит всякому, слово – начало свободы. Говорите же, говорите, потому что вам молчать нельзя. От вас ждут речи!»

В скором времени Герцену пришлось убедиться в истинном, не показном характере этой поддержки. Спустя несколько месяцев он писал:

«Нам не приходится роптать, а с сокрушенным сердцем подумать о самих себе. Всего больше виноваты люди, страстно желавшие блага русскому народу, любившие его темным инстинктом и пророческой мыслью, магнетизмом и пониманьем, чувствовавшие, что время настает, и не умевшие ничего сделать вовремя.

Что винить правительство за то, что оно защищает себя всем чем ни попало! Да и виновато ли оно в том, что при первом едва-едва освобожденном слове литература его продала; виновато ли оно, что, пересаживая науку с короткой цепи на длинную, правительство с удивлением нашло новую полицию в университетах и гласное III отделение в журналах? Мы должны себя винить».

Иван Аксаков со своей стороны противопоставлял Герцена Бакунину и под псевдонимом «Касьянов» писал «из Парижа»:

«Но кого мне искренно жаль, – так это Герцена. Вы знаете резкую противоположность наших основных воззрений, вы знаете, как я смотрю на „Колокол“, – но тем не менее я многое прощал этому человеку ради высокой искренности его убеждений и всегдашней готовности отречься от своего взгляда, если он убеждался в его ошибочности. Мне случилось его видеть вскоре после Восточной войны, и он рассказывал мне, какой мучительный год он прожил один в Англии, вдали от России – осажденный со всех сторон сильнейшим неприятелем, с каким лихорадочным трепетом брался он каждое утро за газеты, боясь прочесть в них известие о взятии Севастополя, как гордился его мужественной обороной. Когда я упрекал его за вредное влияние на Русскую молодежь, в которой его сочинения развивают кровожадные революционные инстинкты, и указал на одну фразу его статьи в „Полярной Звезде“, Герцен оправдывался с жаром, отклонял от себя упрек в кровожадности, старался дать иное толкование своей фразе, и положительно уверял, что не принимал ни малейшего участия в воззваниях к раскольникам, незадолго перед тем перехваченных в России».

Последующие годы стали годами упадка, сомнений, попыток разобраться с происшедшим и вновь овладеть общественным мнением – конфликтов с «молодой эмиграцией», не признававшей его авторитета, но пытавшейся использовать последний, разочарования – и перед смертью попыток образумить двух своих старейших товарищей, Огарева и Бакунина, привить должное сомнение и здравый смысл к революционному энтузиазму, радикализму ниспровержения, т. е. выступить в той самой роли, в какой старые московские друзья старались вразумить на свой лад Герцена за десять с небольшим лет до того.

Особое место Герцена в истории, начатой спором западников и славянофилов, заключалось в первом варианте синтеза этих двух видений русской истории и места России в мире, сохранявшим универсализм и в то же время утверждавшим историческое своеобразие, вбирающем русскую историю не как бесплодный перечень ошибок и уклонений, не как историю отставания и попыток догнать, воссоединиться с мировой историей, но как хранение начал, которые могут стать новым принципом, новой идеей, способной обогатить человеческое общежитие. Он предложил атеистический и антигосударственнический политический проект, который давал интеллигенции не только роль агентов модернизации в пространстве империи, но и основание для голоса во внешнем мире – не только учеников вовне и учителей внутри, но имеющих право на свой собственный голос в сообществе народов – причем говорящий от лица справедливости. Уникальность Герцена или, возможно, уникальность его исторического момента в том, что справедливость политическая, социальная и личная, индивидуальная оказывались не конфликтующими друг с другом.

* * *

Если Герцен эволюционировал быстро – выстраивая свою позицию как «третью», стоящую над спором «западников» и «славянофилов», то еще более любопытна эволюция славянофильской мысли. Конец 1850-х стал для нее переломным этапом: во-первых, по сугубо биографическим обстоятельствам – всего за несколько лет, в период между 1856 и 1860 гг., уходят из жизни наиболее заметные на предшествующем этапе деятели славянофильства: в 1856 г. умирают братья Киреевские, в 1858 г. не стало Сергея Аксакова, а два года спустя умирает его старший сын, Константин, в том же 1860 г. от холеры погибает и Хомяков – теперь славянофильство представлено теми, кто ранее находился в тени, в первую очередь Иваном Аксаковым и Юрием Самариным. Во-вторых, принципиально меняется ситуация – и на эту новую ситуацию славянофилы деятельно отзываются: как уже отмечалось, возникает возможность публичной дискуссии, значимость общественного мнения становится очевидна всем – и славянофилы очень активно, особенно учитывая размеры кружка, заявляют себя в публичном пространстве: в 1856–1860 гг. выходит славянофильский журнал «Русская беседа», в 1861–1865 гг. Аксаков издает газету «День», вокруг которой соединяются не только и даже не столько славянофильские авторы, но и достаточно широкий круг сочувствующих, – славянофильство выходит за пределы личного обмена мнениями, становится заметно не только как предмет обсуждения, но и обретает свой слышимый голос, в 1867–1868 гг. на средства московского купечества, преимущественно старообрядческого, Аксаков издает ежедневную газету «Москва», чья полемика с Министерством внутренних дел на долгое время приковывает общее внимание. Активно используются и доступные средства зарубежных изданий – в 1867 г. Самарин печатает в Праге не допущенный к опубликованию в России второй том собрания сочинений Хомякова, включающий его богословские работы, на всем протяжении 1860-х – начала 1880-х средствами зарубежных русских типографий будет пользоваться Кошелев, доводя до публики свои взгляды по текущим вопросам русской внутренней политики; с конца 1860-х и вплоть до своей кончины в 1876 г. в Германии Юрий Самарин будет публиковать выпуски «Окраин России», ведя целенаправленную атаку на положение остзейцев в Российской империи, на особый статус Остзейских губерний и т. д.

Наиболее важно то, что теперь славянофильство перестало быть собственно философской доктриной – возможность общественной деятельности и публичной полемики превратило славянофильство на втором этапе в одно из наиболее заметных направлений общественной мысли, деятельно обсуждающей и занимающей отчетливую позицию по всем основным практическим вопросам русской жизни того времени. Если «старшие» славянофилы уделяли преимущественное внимание вопросам историософии и религиозной проблематике, то Ивану Аксакову и Юрию Самарину надлежало в рамках данного учения найти ответы на конкретные вопросы – иными словами, преобразовать славянофильство в политическую программу. Новая доктрина была продолжением воззрений Константина Аксакова, в 1848–1849 гг. выработавшего концепцию «Земли» и «Государства» как двух основных начал русской жизни и сформулировавшего широко известный тезис о «безгосударственности русского народа». Утверждая безгосударственный характер русского народа, Константин Аксаков в то же время требует свободы «внутренней жизни», отрекаясь от каких бы то ни было политических требований, он одновременно стремится утвердить (в форме исторического описания, приобретающего нормативный характер) невмешательство государства в жизнь «Земли». Константин Аксаков убеждает правительство, что ему нечего опасаться «народа», поскольку «народ» безразличен к делам правления:

«Россия никогда не обоготворяла правительства, никогда не верила в его совершенство и совершенства от него требовала… смотрела на него, как на дело второстепенное, считая первостепенным делом веру и спасение души – и поэтому революция чужда совершенно России и существующий исконный порядок в ней крепок».

Тот же тезис Константин Аксаков повторит в 1855 г., в записке «О внутреннем состоянии России»:

«Люди, не верующие в совершенство правительства, не поклоняющиеся ему, знают, что лучшая форма из правительственных форм есть монархическая, революция есть для них ложь по началам христианства и по выводам рассудка».