значимыми – в политическом отношении. И нет никакой предопределенности в том, что именно станет таковым – там, где возникает необходимость разграничения, политического обозначения «своих» от «чужих», там подыскиваются в реальности те различия, по которым окажется возможным провести границу. Будет ли это язык, вероисповедание, цвет кожи или нечто еще – зависит от ситуации, более того, то, что на данный момент не имеет подобного значения, вполне может приобрести его при изменении положения вещей, поскольку политическое – не сущностная характеристика, все что угодно может обрести политическое значение и, следовательно, нет ничего, что по своей природе было бы политическим или, напротив, свободно от политики[8].
Очерчивая общие контуры понимания националистических движений XIX в., необходимо остановиться на их соотношении с «тремя большими идеологиями», т. е. либерализмом, консерватизмом и социализмом. Прежде всего, на наш взгляд, принципиально неверно рассматривать «национализм», как это нередко встречается, наряду с этими идеологиями – он не представляет собой иного, альтернативного по отношению к ним идеологического проекта, но способен в той или иной степени сочетаться с каждым из них, т. е. перед нами разнопорядковые феномены.
Либерализм – самая старая из «больших идеологий», вполне оформившаяся в первые десятилетия XIX в. На протяжении 1-й половины этого столетия национализм непосредственно воспринимался как проявление этой идеологии – исходящей из принципов народного суверенитета, равенства граждан перед законом и перед судом, правового порядка, который может обеспечен посредством народного представительства и разделения властей. Националистические движения выступали против существующего положения вещей, традиционных иерархий и сложившихся границ.
Вместе с тем национализм позволял осуществить идеологическое переключение с проблематики гражданского неравенства на проблематику национальной независимости – достигнуть свободы значило освободиться от внешнего господства, от навязанного порядка – быть свободным означало принадлежать к «свободной нации». В этом отношении есть глубокое внутреннее согласие между двумя интерпретациями свободы в рамках либерализма 1-й половины XIX в., внешне противостоящих друг другу. Бенжамен Констан, как известно, формулируя принципы либерализма, в 1810-х – начале 1820-х противопоставлял «свободу древних» и «свободу новых»: первая была публичной свободой, свобода гражданина означала свободу от внешнего, т. е. чужеземного господства – гражданин Рима или Афин был свободен не от своего полиса, но был гражданином свободного полиса. Напротив, «свобода новых» – это свобода частной жизни, то, что затем, продолжая логику Констана, Исайя Берлин назовет «свободой от», негативной свободой – свободой поступать по своему усмотрению, по своему произволу в пределах, определенных правом. Политические гарантии, подчеркивал Констан, необходимы в той мере, в какой они обеспечивают эту свободу – политическое тем самым не самоценно (в отличие от свободы древних), мы, если угодно, вынуждены к политике, поскольку в противном случае утратим свободу быть свободными от нее.
Вторая интерпретация продолжает республиканскую традицию – понимание политического как «общего дела». На протяжении XIX в. она будет ослабевать в рамках либерализма, где на передний план будет выходить обеспечение сосуществования, совместной защиты свобод – а не совместного пользования ими. И тем не менее для первой половины XIX в. республиканское прочтение весьма актуально, поскольку либерализм остается, вплоть до 1848 г., революционной идеологией.
Согласие между двумя названными, вроде бы на первый взгляд радикально расходящимися трактовками, в преодолении заложенного в либеральную идеологию XIX в. противоречия – принципа всеобщего гражданства и одновременно ограниченности доступа к гражданским правам. Европейский либерализм XIX в. опирается на принцип народного суверенитета: из этого логически вытекает, что весь народ является гражданами – при подразумеваемом условии, что под «народом политическим», т. е. «нацией», подразумеваются мужчины, достигшие зрелого возраста, т. е. способные нести права и обязанности. Если ограничение «политического народа» лишь мужчинами на протяжении большей части XIX в. остается консенсусным, то другой аспект той же проблемы с самого начала оказывается актуальным – еще в рамках обсуждения первой французской конституции возникает вопрос о гражданстве и Э.-Ж. Сийес дает ему типовое разрешение. Прежде всего он заявляет, что гражданами должны быть «все обитатели той или иной страны» – т. е. всякий постоянный житель данной страны должен быть причастным существующему политическому строю – что обеспечивает легитимность последнего, отныне связанного с понятием народного суверенитета, становящегося универсальным. И в то же время ограничение гражданства необходимо – по критериям возраста, но и пола, состоятельности, обладания недвижимым имуществом, образовательным цензом или как-либо еще. В идеале гражданином должен быть каждый – и в то же время не всякий способен им быть, из чего возникает разграничение на «пассивных» и «активных» граждан: только последние являются «подлинными акционерами этого великого общественного приятия», лишь они «являются […] полными членами общества».
Это разграничение позволяет не только восстановить иерархию в политическом порядке, там, где принцип гражданства ее вроде бы отменил, но одновременно и обосновывает, почему «пассивные граждане» тем не менее остаются «гражданами» – в логике Констана они пользуются всеми свободами частного существования, которые возможны только при существовании публичного порядка, регулируемого либеральными принципами, и в то же время они являются «гражданами» и в активном смысле – вставая на защиту или утверждая данный политический порядок, как, например, в июльские дни 1830 г.
Консерватизм в качестве относительно цельной идеологии формируется вслед за либерализмом и как ответ на него – это связано с самой природой консервативной идеологии, реактивной по своей сути. Следует напомнить, что на протяжении 1810-1820-х гг. консервативные настроения были преобладающими – после десятилетий революционных и постреволюционных войн, приведших к огромным человеческим и материальным потерям в Европе, разрушившим многие привычные уклады существования, возник существенный общественный запрос на «успокоение»: консерватизм был в большинстве случаев далек от реакции – он утверждал разумность существующего порядка вопреки его кажущейся неразумности, был скептической установкой в отношении человеческого разума – кажущееся неразумие чего-либо, согласно данной логике, может вполне быть следствием неразумия наблюдателя, у существующего всегда есть некое преимущество по отношению к любой альтернативе – то обстоятельство, что оно уже существует. Консерватизм апеллировал к локальному, конкретному – на место «человеческого разума» и «человеческой природы» вводил представление о том, что конкретный человек не является «человеком вообще», всякое общее рассуждение, даже будучи совершенно верным, чтобы быть истинным в конкретной ситуации, требует поправок, обусловленным локальным контекстом его приложения. Иными словами, консерватизм не имеет собственной автономной повестки – она производна от той, которой он противостоит (и в этом смысле его отношения с реакцией весьма сложны – ведь радикальная реакция в глазах консервативной мысли остается в первую очередь «радикальной», тем самым требующей противодействия, поскольку аналогично радикализму нацелена на принципиальную перемену положения вещей, с другой стороны, реакция может быть оправдана как противодействие радикализму: «чтобы выправить палку, необходимо перегнуть ее в другую сторону»).
Революция 1789 г. поставила в центр политического размежевания вопрос о верховной власти – кто является сувереном, кому принадлежит суверенитет – отвечая на него утверждением, что носителем суверенитета является народ в его политическом измерении, т. е. нация. Символически это было закреплено в присяге короля конституции, официальным изменением титула с «короля Франции» на «короля французов» (т. е. король перестал быть владельцем королевства и стал его главой) – впрочем, радикальная символическая перемена была утверждена еще в 1789 г., ознаменовав принципиальный характер перемен – в тот момент, когда Генеральные штаты, созванные королем, провозгласили себя Учредительным собранием, т. е. носителями учредительной власти, источником права, ограниченным лишь в той мере, в какой их власть есть производная от власти народа (в дальнейшем это приведет в проблеме соотношения власти народного представительства и референдума как непосредственного выражения воли суверена).
До этого времени проблематика природы королевской власти не была в числе актуальных – так, для просвещенных монархов, таких как Иосиф II Австрийский или Екатерина II, были характерны апелляции к народу, обоснования своей власти как производной от народа – в отсутствие радикальной постановки вопроса монарх зачастую имел заинтересованность в подобной идеологической конструкции, позволявшей ему ссылкой на народ преодолевать корпоративные привилегии и т. п. Революция поставила вопрос принципиально – и, соответственно, привела в качестве ответа к оформлению доктрины «союза трона и алтаря», легитимистских доктрин и т. п.: теперь власть монарха утверждалась как власть «Божией милостью», т. е. имеющая принципиально другой, помимо народа, источник легитимности.
Национализм и легитимизм (а консерватизм первых десятилетий XIX в. носил легитимистский характер) практически несовместимы – в этой связи для Священного Союза национальный принцип выступает совершенно неприемлемым: Италия, по словам Меттерниха, есть лишь «географическое понятие» и рассуждать об объединении Италии могут только карбонарии – монархическая солидарность распространяется широко, по крайней мере достаточно, чтобы не только попытаться поддержать попытку восстановления Испанией контроля над американскими колониями (потерпевшей неудачу по причине восстания войск, собранных для экспедиции, – теперь уже Франции пришлось отправлять в Испанию войска для подавления бунта либеральных полковников, благодаря чему Франция возвращается в круг великих держав), но и обеспечить на несколько лет невмешательство в ситуации греческого восстания против Османской империи. Постепенно, однако, ситуация меняется – европейским правительствам все труднее, с одной стороны, противостоять поднимающемуся национализму и либерализму, им приходится в той или иной степени идти с ними на компромисс, с другой – значительным является и соблазн, который для некоторых держав представляет националистическая волна. Так, в случае Пруссии, монархия колеблется между принципами легитимизма и поддержания существующего порядка и теми возможностями, которые представляет германский национализм, – в ходе германской революции 1848 г. для короля Пруссии будет большим искушением принять корону нового Рейха, пусть и от имени германского народа и по решению Франкфуртского сейма.