Источник — страница 155 из 178

К его удивлению, Рорк принял все без возражений. Рорк рассмеялся:

– Я не бегу от работы, если именно это тебя удивляет. Я знаю, когда надо остановиться… но не могу остановиться, если не брошу все сразу. Я понимаю, что переработал. В последнее время я портил слишком много бумаги, а получалась дрянь.

– Дрянь? У тебя? Возможно ли?

– Возможно, больше, чем у любого другого архитектора, и с меньшими возможностями для оправдания. Единственное, в чем я уверен, это то, что мои неудачные проекты заканчивали свою жизнь в корзинке для мусора.

– Предупреждаю, мы отправимся на долгие месяцы. Если ты начнешь сожалеть и через неделю заплачешь о своем рабочем столе, как и все, кто не научился бездельничать, обратно я тебя не повезу. На борту своей яхты я самый скверный из тиранов. У тебя будет все, что ты можешь вообразить, кроме бумаги и карандаша. Я не оставлю тебе даже свободы слова. Ты не будешь упоминать о несущих конструкциях, пластике и железобетоне с той минуты, как поднимешься на борт. Я научу тебя есть, спать и жить, как последний богатый бездельник.

– Мне хотелось бы попробовать.

Работа не требовала присутствия Рорка в течение ближайших месяцев. Все текущие дела были завершены. Работы по двум новым заказам начнутся не раньше весны.

Он сделал все чертежи, которые были нужны Китингу для работы в Кортландте. Строительство должно было вот-вот начаться. Перед отъездом в один из дней конца декабря Рорк отправился бросить прощальный взгляд на место будущего Кортландта. Как безвестный зритель стоял он в группе глазеющих бездельников и наблюдал, как вгрызается в землю экскаватор, освобождая место для будущего фундамента. Ист-Ривер лениво ползла широкой черной лентой, а за ней редкое кружево снежинок смягчало абрис городских башен, едва угадываемый в фиолетово-голубой акварели.

Доминик не стала возражать, когда Винанд сказал ей о намерении отплыть в долгое путешествие вместе с Рорком.

– Дорогая, ты понимаешь, что это не означает, что я бегу от тебя? Мне просто необходимо на некоторое время уйти от всего. А быть с Говардом все равно что быть наедине с самим собой, только спокойнее.

– Конечно, Гейл, я не против.

Он посмотрел на нее и внезапно рассмеялся, невероятно польщенный:

– Доминик, по-моему, ты ревнуешь. Это чудесно, я еще больше благодарен ему… за то, что он пробудил в тебе ревность.

Она не могла сказать ему, ревнует ли и к кому.

Яхта отплыла в конце декабря. Рорк, ухмыляясь, наблюдал за разочарованным Винандом, обнаружившим, что ему не надо укреплять дисциплину. Рорк не говорил о строительстве, часами лежал под солнцем на палубе, как настоящий бездельник. Они мало говорили. Случались дни, когда Винанд не мог вспомнить, обменивались ли они вообще какими-то мнениями. Ему начало казаться, что они могут вообще не разговаривать. Молчание было для них лучшим способом общения.

Сегодня они вместе нырнули, чтобы поплавать, и Винанд первым вернулся на борт. Теперь, склонившись над поручнем и наблюдая за Рорком, продолжавшим купаться, он подумал, что получил в этот момент власть над ним: он мог в любую минуту запустить мотор и уйти, бросив рыжеголового Рорка на милость солнца и океана. Мысль понравилась ему: ощущение власти и зависимости от Рорка, – потому что никакая сила не могла бы заставить его употребить свою власть. Небольшое напряжение голосовых связок, чтобы отдать приказ, и чья-то рука откроет клапан – и послушная машина тронется. Он подумал: «Дело не в морали, не в ужасе самого деяния. Вполне можно было бы бросить человека на произвол судьбы, если бы от этого зависела судьба целого континента». Но бросить этого человека было невозможно. Он, Гейл Винанд, был в данный момент беспомощен. Рорк, который лежал на воде, как бревно, обладал куда более значительной мощью, чем двигатель яхты. Винанд подумал: «Наверное, потому, что именно эта мощь и породила машину».

Рорк влез на палубу; Винанд оглядел его, блестящего от водяных нитей, струившихся по плечам.

– Говард, ты сделал ошибку в храме Стоддарда. Та статуя должна была воплотить тебя, а не Доминик.

– Нет, для этого я слишком себялюбив.

– Себялюбив? Себялюбивому человеку это понравилось бы. Ты как-то странно употребляешь слова.

– В их точном значении. Я не хочу быть символом. Я – это только я.

Растянувшись в кресле, Винанд с удовлетворением смотрел на фонарь – матовый стеклянный диск на переборке за его спиной отрезал его от черной бездны океана и создавал ощущение защищенности внутри мощных стен из света. Он слышал шум яхты, ощущал на лице теплый ночной воздух и ничего не видел, кроме пространства палубы вокруг себя.

Рорк стоял перед ним – высокая белая фигура, на фоне черного пространства, голова поднята; такое же стремление вверх Винанд видел в эскизе здания. Его руки вцепились в поручень. На Рорке была рубашка с короткими рукавами – вертикальные складки теней подчеркивали напрягшиеся мускулы на его руках и шее. Винанд размышлял о двигателе яхты, небоскребах, трансатлантических кабелях – обо всем, что создал человек.

– Говард, этого я и хотел. Только ты и я.

– Я знаю.

– А знаешь, как это называется? Жадность. Я скуп в отношении двух вещей на этой земле: тебя и Доминик. Я – миллионер, который никогда ничем не владел. Помнишь, что ты сказал о собственности? Я как дикарь, который открыл идею частной собственности и на этой почве совсем взбесился. Странно все-таки. Помнишь Эллсворта Тухи?

– Почему Эллсворта Тухи?

– Я имею в виду то, что он проповедует. Недавно я подумал – понимает ли он, что именно проповедует? Самоотречение в абсолютном смысле? Так я же был таким. Знает ли он, что я – воплощение его идеала? Конечно, он не одобрил бы моих мотивов, но мотивация никогда не изменяла фактов. Если он ищет подлинного самоотречения, в философском смысле – а мистер Тухи настоящий философ, – в смысле несравненно более глубоком, чем денежный интерес, Боже мой, да пусть посмотрит на меня. Я никогда ничем не владел. Никогда ничего не хотел. Мне просто все было безразлично, в самом широком – космическом смысле, которого Тухи в жизни не постичь. Я превратил себя в барометр, испытывающий давление всего мира. Голос масс заставлял меня подниматься и опускаться вместе с ними. Конечно, в ходе этого процесса я скопил целое состояние. Но разве это существенно меняет картину? Допустим, я отдам все до последнего цента. Допустим, что я никогда бы не хотел никаких денег, а пытался из чистого альтруизма служить людям. Что я должен был бы сделать? Именно то, что и делал. Дарить самое большое наслаждение как можно большему числу людей. Выражать мнения, желания, вкусы большинства. Того большинства, что голосует за меня, свободно изъявляя свое одобрение и свою поддержку трехцентовым бюллетенем, покупаемым каждое утро в газетном киоске на углу. Газеты Винанда? За тридцать один год они представляли кого угодно, кроме Гейла Винанда. Я выдавил свое Я из бытия, как ни один святой в монастыре. И они называют меня порочным. Почему? Святой жертвует только материальными благами. Это невысокая цена за вечное блаженство его души. Святой сберегает свою душу и отдает ее миру. А я… я пользуюсь автомобилем, шелковыми пижамами, роскошной квартирой, а в обмен отдаю миру свою душу. Кто жертвует больше – если жертва является мерилом добродетели? Кто по-настоящему святой?

– Гейл… я не думал, что ты мог бы сказать это даже самому себе.

– А почему нет? Я знал, что делал. Я хотел власти над всеобщей душой, и я ее получил. Всеобщая душа… Довольно туманное понятие, но если кто-то пожелает увидеть ее, пусть возьмет номер нью-йоркского «Знамени».

– Да…

– Конечно, Тухи сказал бы, что он не то понимает под альтруизмом. Он считает, что я не должен оставлять людям право решать, чего они хотят. Я должен решать все. Должен определять не что нравится мне, а что им, но то, что, по моему мнению, им должно нравиться, а затем вколачивать это в их глотки. Это нужно вколачивать, раз они свободно выбрали «Знамя». Что ж, в сегодняшнем мире есть еще несколько таких альтруистов.

– Ты это так понимаешь?

– Конечно. Что еще может человек, если он должен служить народу, жить для других? Или обслуживай желания каждого и называйся порочным, или силой навязывай всем собственное представление о том, что такое всеобщее благо. А тебе известны другие возможности?

– Нет.

– Что же тогда остается? Где начинается порядочность? Что начинается там, где кончается альтруизм? Ты понимаешь, что меня волнует?

– Да, Гейл. – Винанд заметил в голосе Рорка уклончивость, очень похожую на горечь.

– Что с тобой? Что тебе так неприятно?

– Извини. Прости меня. Просто подумал кое о чем. Я уже долгое время размышляю об этом. Особенно вес эти дни, когда ты заставляешь меня бездельничать.

– Думая обо мне?

– О тебе… среди прочего.

– И к чему ты пришел?

– Я не альтруист, Гейл. Я не решаю за других.

– Не стоит беспокоиться обо мне. Я продал себя, но у меня нет иллюзий на этот счет. Мне никогда не стать Альвой Скарретом. Он действительно верит во все, во что верит читающая публика. Я презираю эту публику. В этом мое единственное оправдание. Я продал свою жизнь, но за хорошую цену. Власть. Я никогда ее не использовал. Я не мог позволить себе личных желаний. Но теперь я свободен. Теперь я могу использовать ее для того, что хочу. Для того, во что верю. Для Доминик. Для тебя.

Рорк отвернулся. Потом снова взглянул на Винанда и сказал только:

– Надеюсь, Гейл.

– О чем же ты думал все эти последние недели?

– О том принципе, что стоял за решением декана исключить меня из Стентона.

– Каком принципе?

– Ну о том, что губит мир. О котором говорил ты. О настоящем самоотречении.

– Об идеале, которого, говорят, не существует?

– Он существует… хотя и не в том виде, как они воображают. Именно этого я не могу понять в людях. В них нет самих себя. Они живут в других. Живут как бы взаймы. Посмотри на Питера Китинга.